Печальный демон Голливуда
Шрифт:
Диктофон оказался как нельзя кстати. Батарейки «Крона» не испортились в тещином холодильнике. Челышев нажал красную кнопку, пошла запись. Шаг у Ельцина был широкий, журналист едва поспевал за ним. От лидера русской революции слегка попахивало спиртным – тогда еще не слишком понимавший в алкоголе Арсений не мог разобрать: то ли после вчерашнего, то ли уже после опохмелки. Ельцин, заприметив краем глаза наставленный на него диктофон, немедленно на ходу начал вещать. И понес с места в карьер.
– Изменники и предатели Родины, захватившие власть, не пройдут!
У Сени аж мурашки по спине пробежали, подшерсток на загривке дыбом встал.
Они вошли в лифт: он, Ельцин, Суханов, три охранника. Остальная свита бросилась вниз по лестнице. Охранники стояли с каменными лицами, а российский президент продолжал вещать. В замкнутом пространстве запах алкоголя стал отчетливее.
Ельцин сказал немного. И в сущности, ничего нового – по сравнению с тем, что было написано в листовках, о чем болтали на улицах. Но в устах не говоруна с Тверского бульвара, а президента России эти слова обретали грозную, могучую силу.
Внизу, на выходе из здания, Суханов и прочая свита оттеснили Челышева от Ельцина. Суханов, явно симпатизировавший провинциальному пареньку, успел только шепнуть ему: «Теперь фотоаппарат готовь, будет интересно». И точно. Они вышли на улицу, совершили стремительный проход – Челышев держался в хвосте свиты, она уже приняла его за своего.
А затем Ельцин стал взбираться на танк, который привел к Белому дому изменивший приказу генерал-майор Таманской дивизии Лебедь. Помощник сунул Сене, как и другим журналистам, невесть откуда появившимся, отксеренное воззвание – то самое, которое российский лидер зачитывал в данный момент с боевой машины. Челышев расчехлил фотоаппарат и защелкал затвором.
Впоследствии он отдаст эти снимки журналу «Тайм» – не продаст, а именно отдаст, хотя мог бы выручить за них, наверное, неплохие деньги. Однако в те романтические времена еще мало кто думал о личном обогащении. А Сеня меньше всех.
Глядя через видеоискатель на решительного российского президента на танке, Арсений понимал: происходит революция. Начинается гражданская война. И он, Челышев, оказался в самой ее сердцевине.
Потом он вернулся в Белый дом и нашел свободный кабинет с телефоном. Странно, но связь имелась. Да, удивительно ведут себя заговорщики-путчисты. Халтурят, можно сказать. Оставили главный штаб сопротивления со связью.
Репортер стал названивать в родную «Советскую промышленность». Но стенографистка Марта диктовку Челышева не приняла.
– Ой, Сенюшка, зачем? Что время терять! Нашу газету ведь тоже закрыли.
– Черт! А какие издания выходят?
– «Правда», по-моему.
– Нет, там интервью с Ельциным точно не напечатают.
– Говорят, ребята из «Комсомольца», «Вечернего клуба», «Мегаполиса» стали оппозиционный листок вместе издавать. «Общая газета» называется.
Марта снабдила Арсения телефоном подпольного издания. После пары звонков он вышел на людей, принимавших в «Общей» решения.
– Интервью с Ельциным? Эксклюзив? Конечно, давайте немедленно!
И тогда он продиктовал стенографистке интервью. Через десять минут Егор Яковлев, главный редактор «Общей», сам перезвонил ему в Белый дом и сказал, что немедленно ставит материал в номер. Спросил, не может ли Сеня подвезти фотографии.
Подвезти фото… Цифровой техники тогда не существовало. Это сейчас революционные снимки и видео переправляются в
– Ну как там, в Белом доме, вообще? – спросил Егор. – Как настрой? Твой прогноз?
– Они будут стоять до конца, – определенно заметил Сеня.
– Понятно, – вздохнул Яковлев. – Ну, держитесь там.
А потом Челышев вместе с осажденными стал строить баррикады. И ждать штурма. Он был уверен, что спецназ КГБ будет брать Белый дом сегодня же ночью, скорее всего, в четыре-пять утра, когда больше всего хочется спать и еще не рассвело. И он вдруг ужасно пожалел, что не простился с Настей и Николенькой. «Будет лучше, если они ничего до поры не узнают, а то Настенька с ума сойдет». В своем блокноте, сразу после расшифровки ельцинского интервью, он все же написал, на всякий случай, прощальное письмо: «Настенька и сынуля, у меня ближе вас никого нет…»
То ожидание штурма оказалось страшным, но и одновременно радостным воспоминанием. Когда совсем рассвело, а потом взошло наконец солнце и Арсений окончательно уверился, что штурма не будет, что путчисты сдрейфили, он, не сомкнувший глаз, словно родился второй раз. Оказывается, он находился в диком напряге. И вот – напряжение отступило. Челышев выпил полстакана коньяку (спиртное в Белом доме в ту ночь достать было легко) и завалился спать прямо в холле на стульях…
А Ельцин его, Арсения, по тому интервью в осажденном Белом доме запомнит. И даже станет призывать всякий раз, когда его будет припекать по-настоящему. В девяносто третьем году позовет к себе, когда танки, верные президенту, готовились бить прямой наводкой по тому же самому зданию Верховного Совета, что Борис Николаевич двумя годами раньше защищал. И в девяносто шестом приглашал, когда надо было перед выборами поднимать катастрофический рейтинг.
Немногие знали о близости Сени к сумасброду-герою, пьянице-разрушителю, реформатору – свободному президенту. А кто ведал, поражались: «Другие, толкавшиеся рядом с Семьей, карьеру сделали! Миллиардерами стали! Яхты купили! Особняки на Лазурном Берегу! А ты?!»
Объяснять, почему он не преуспел, эксплуатируя близость к вождю, Челышев не любил. Он никогда ни перед кем старался не раскрываться. Даже по большой пьяни. Разве что перед Настей в эпоху их сумасшедшей любви.
Арсений никогда не распространялся, что на всю жизнь остался верен зэковской формуле, выученной, выдолбленной на собственной шкуре в лагерях: не верь, не бойся, не проси. И никому, даже Настеньке, не говорил, что философия его проста: погибнуть он мог не раз. Да что там! Было бы даже логичнее, если б он погиб. Поэтому каждый новый день он старался воспринимать как подарок. Как бесценный дар – а не средство, чтоб обогатиться или нажить барахлишка, золотишка да каменные палаты. Когда тебе судьба дает самый блистательный подарок из всех, какие только можно себе представить – жизнь! – даже неловко становится просить у нее (или, что хуже, у других людей) материальные блага.