Печать ангела
Шрифт:
– То есть… Мама, было бы замечательно, если б мы смогли приехать…
– Я не говорила вы. – Перебивая его, мать все же не забывает добавить в свой голос капельку елея. – Я сказала ты. О, Рафаэль, только не говори, что ты оставишь меня на Рождество одну с Марией Фелисой!
– Но, мама… – в смятении бормочет Рафаэль. И добавляет, совсем тихо, чтобы не услышала Саффи – но та уже в кухне, моет и вытирает посуду, так энергично, что даже жутковато: – Я теперь женатый человек, мама, пора тебе наконец с этим примириться!
– Мне
– Мама… Эта женщина, как ты выражаешься, скоро станет матерью твоего внука.
На том конце провода – долгое молчание. Наконец до слуха Рафаэля доносятся сдавленные рыдания.
– Не плачь, мамулечка, милая, ну пожалуйста! Не мучай меня.
– Это ты меня мучаешь!
– Перестань, прошу тебя… Знаешь, я по тебе скучаю! И по дому тоже скучаю… Какая у вас там погода? А как наша славная Мария Фелиса?
– На будущий год, – говорит мать, – или когда захочешь, можешь приехать с малышом. Он-то ни в чем не виноват. Но с ней, уж прости… после всего, что было…
Итак, Рафаэлю и Саффи придется встречать их первое Рождество на улице Сены вдвоем.
Но как, спрашивается, устроить праздник с человеком, который ничего не ест?
С тяжелым сердцем Рафаэль заказывает для себя рождественское блюдо из ресторана. Сам накрывает стол: красивая белая скатерть, белые вышитые салфетки, серебряные приборы, свечи, высокие бокалы для шампанского. С большим трудом уговаривает он Саффи пригубить “Вдову Клико”.
– За тебя, сердце мое… и за нашего ребенка.
Она ничего не отвечает.
– Я люблю тебя, Саффи.
– Я тоже.
Но без имени (а раньше она когда-нибудь его произносила? он не помнит).
Каждый раз, когда они перестают говорить хоть какие-то слова, молчание встает между ними, тяжелое и серое, как бетонная стена.
– На будущий год мы поставим елку, правда? – тараторит Рафаэль наигранно весело. – Для нашего малыша. А сейчас, пока мы вдвоем, необязательно.
Саффи опять не отвечает.
– У тебя дома ставили рождественскую елку, когда ты была маленькая?
Отчаявшись разговорить жену, он начинает петь (голос у него красивый) единственную песню, которую знает по-немецки:
– О Tannenbaum, о Tannenbaum…
– Перестань! – хмуро бросает Саффи.
Рафаэль опускает голову. Принимается за индейку с каштанами.
– А скажи… – не выдерживает он через десять минут, желая во что бы то ни стало рассеять это молчание, словно издевающееся над праздничным столом… – Тогда, с родителями, ты ходила в церковь на Рождество?
– Да. Конечно, – покладисто кивает Саффи.
– У меня отец был атеист, говорил, что ноги его никогда не будет в церкви, но мать настояла,
– Нет, не сегодня. Я устала.
– Да ведь в том-то и дело, что сегодня! – хмурится Рафаэль. – Завтра уже не будет Рождества! Ладно… как хочешь.
Молчание сразу же повисает снова, и ему сразу же хочется его нарушить.
– Ты… ты тоже в какой-то момент перестала верить в Бога?
Глаза Саффи вспыхивают зелеными огнями, словно говорят: ты нарушаешь правила, сюда нельзя .
Но кем написаны эти чертовы правила? – думает Рафаэль. Нет, он наплюет на запрет, встряхнет ее, потеребит немножко; он хочет услышать хоть что-нибудь о ней от нее. Она отдала ему – делай что хочешь! – свое тело, но ничем не поделилась из своей истории, своего прошлого, музыки своей души…
– А твой отец, он был кто? Я имею в виду до войны.
К его удивлению, Саффи отвечает просто:
– Доктор для животных.
– Ветеринар?
– Да. Ве-те-ринар… – старательно повторяет она.
– А твоя мама?
– А моя мама… – Саффи непонятно почему заливается краской. – Мама, и все.
И встает, чтобы убрать со стола.
Ну почему нельзя засидеться за столом, болтать и пить часов до двух ночи, думает Рафаэль. А ведь это одно из удовольствий, которые я люблю больше всего на свете. Когда же я смогу снова жить?
– Я пойду спать, – объявляет Саффи, домыв посуду.
Так заканчивается их рождественский вечер.
Рафаэль играет на флейте. Он играет все лучше и лучше, потому что новое чувство – тревога – повлияло на его характер, пожалуй, чересчур простодушный и жизнерадостный. Наложившись на его безумную любовь (но не вытеснив ее), оно вплетается и в музыку, обогащает ее, расцвечивает новыми красками – более сложными, более насыщенными красками, чем раньше. Особенно в адажио: каждая сыгранная им нота – словно водная гладь, под которой мерцают во мраке сокровища.
В оркестре все обратили внимание: Лепаж играет, как одержимый, будто от этого зависит его жизнь. Он стал одним из выдающихся флейтистов своего поколения. Сам Рампаль его заметил.
А Саффи тем временем – моет. Моет.
Однажды холодным днем в конце января, когда она оттирает пол в кухне жавелевой водой, как всегда по понедельникам, средам и пятницам, глухая, глубинная боль скручивает ей живот, потом слабеет и отпускает.
– Рафаэль! – испуганно кричит она, как только к ней возвращается голос.