Педагогические поэмы. «Флаги на башнях», «Марш 30 года», «ФД-1»
Шрифт:
Ванда наконец тоже подняла голос:
– Как это убежала? Что я, беспризорная, что ли? Я целый год в колонии!
– Год в колонии. Тем хуже, что ушла, как… по-свински, одним словом! Для тебя донжуаны лучше колонистов?
– Какие донжуаны?
– Петька твой – донжуан!
И Володя Бегунок пропел со своей стороны:
– Дон Кихот Ламанчакский.
– Какой он донжуан? Мы с ним в загсе записались!
– В загс тебе не стыдно было пойти, а в совет бригадиров стыдно. Убежала и целый месяц носа не показывала! Товарищ Клюшнев! Я не разрешаю пропускать
– Есть, не пропускать в спальни!
Зырянский гневно повернулся и ушел в столовую. Бегунок побежал в кабинет.
– Вот ирод! – сказала Оксана. – Что же теперь делать? Вася, ты не пропустишь?
Вася грустно улыбнулся:
– Что вы? Приказание дежурного не только для меня, а и для вас обязательно.
Но в этот момент в коридор вышел Захаров, девочки бросились к нему:
– Алексей Степанович! Вот пришла Ванда, а Зырянский не пропускает ее в спальни!
Захаров обрадовался Ванде не меньше девочек. Он поцеловался с нею, пригладил ей прическу:
– Как это можно? Такой дорогой гость! Алеша!
Зырянский стал в дверях столовой.
– Алеша! Как же тебе не стыдно!
– Наш старый обычай – беглецов в колонию не впускать!
– Какие там беглецы! Пропусти.
Зырянский нахмурил брови, принял официальный вид:
– Есть, товарищ заведующий! Товарищ Клюшнев, пропусти ее по приказанию заведующего колонией!
Захаров засмеялся, повертел головой, обнял Ванду за плечи, шутя, галантным жестом показал девочкам дорогу, и все они отправились в кабинет. Сидели они там долго, и Володя Бегунок потом рассказывал в четвертой бригаде:
– Там одни девчата, понимаете, собрались, так они все по-своему, все по-своему. И Алексей Степанович ничего такого… не ругал, а только все спрашивал, какая квартира, да какая там старуха, да какой Петька. А Ванда все одно и тоже отвечает: ах, какой замечательный Петя, и какая замечательная старуха, и какая замечательная квартира! А потом, понимаете, прямо подошла так… к Алексею Степановичу и давать обнимать… за шею, все обнимает и обнимает и ревет. Потеха! Все замечательное, все замечательное, а на весь кабинет плачет. И она плачет, и другие девочки слезы вытирают, потеха…
– А дальше?
– А дальше Алексей Степанович говорит: Володька, убирайся отсюда, до чего ты распустился! Я и ушел.
– А за что?
– Я… честное слово, не знаю. Я так, просто смотрел… больше ничего.
– А чего ж она плакала?!
– А разве их разберешь? Она все благодарила, благодарила. А потом так стала посередине кабинета и как скажет: «За жизнь! Спасибо за жизнь!»
Филька посмотрел серьезными своими глазищами и сказал:
– Это она правильно: спасибо Алексею есть за что, это правильно. А только вот непонятно: почему сейчас же реветь [285] ? Если «спасибо», так при чем тут слезы? Он, наверное, выговаривал ей за что-нибудь?
285
В
– Нет, ни чуточки не выговаривал. Он так… знаете… совсем такой добрый был, ничуть не сердитый.
Вечером был совет бригадиров. На совет пришел и Петя Воробьев, и много пацанов сбежалось из четвертой бригады, и удивило всех присутствие Воргунова. Он сел на диване рядом с колонистами и слушал внимательно. Торский сразу дал слово Ванде; Ванда осмотрела всех каким-то особенно взволнованным взглядом, слезы дрожали у нее в голосе, когда она говорила:
– Дорогие колонисты! Я у вас только год пожила, а я вам по правде скажу: нет у меня другой жизни, только этот год и есть. И я всю жизнь буду вас вспоминать и все буду вам спасибо говорить и Советской власти, аж пока не помру. И вы простите мне, что я полюбила Петю, а вам ничего не сказала, я боялась, и стыдно было. Вы простите, Петю простите, он же тоже, как колонист все равно. И выпустите меня, как колонистку, с честью, и работать чтоб можно было мне на новом заводе, хоть токарем, а может, и еще чем.
И Петр Воробьев сказал, несмело, правда, и все краснел и поглядывал на Зырянского:
– Я вот… не оратор. Тут не в словах дело, а в человеке. Вы не думайте, я все понимаю и не обижаюсь. Это, конечно, хорошо, что у вас строго, я понимаю, оттого и Ванда… такая хорошая…
– Понравилась? – спросил Зырянский, посматривая на Воробьева подозрительными глазами.
Но Воробьев ничего особенного не увидел в этом вопросе.
– А как же! Я люблю Ванду, прямо здесь говорю, и вы не беспокойтесь, я на всю жизнь люблю…
– Ах, как хорошо, – прошептала Оксана, наклонившись к уху Лиды Таликовой. Лида сочувственно кивнула головой.
Зырянский все-таки попросил слова:
– Ванда и Петро поступили нехорошо. Может, там они и действительно на всю жизнь, а только кто их знает? А другим, может, на короткое время захочется, а откуда мы знаем? Так тоже нельзя допускать. Дисциплина где будет, если всем таким влюбленным волю дать? Должны были в совет бригадиров заявить, а мы посмотрели бы, комиссию выбрали бы, проверить, как и что. А то взяли, сели в грузовик и поехали. Это верно, что так у древних славян делали. Я предлагаю за то, что вышла замуж без…
И вот тут Воргунов сказал свое слово к колонистам:
– Без благословения родителей.
Не только Зырянский, все колонисты опешили от этого неожиданного нападения, все повернули лица к Воргунову, а он сидел между ними массивный, и как будто недовольный и смотрел прямо на Зырянского:
– Я говорю: без благословения того… совета бригадиров. Но это все равно. За такое дела родители раньше проклинали.
Зырянский обрадовался человеческому голосу Воргунова.
– Проклинать не будем, а под арест посадить Ванду и Петра… часов на десять следует.