Педро Парамо
Шрифт:
— Нет, ни разу.
— Странно. Ну да что ж, мы тогда совсем еще были девчонки. Она только-только замуж вышла. Но очень мы с ней любили друг дружку. Мама твоя хорошенькая была, нежная, как цветок, а уж душевная! На нее, бывало, кто ни взглянет, сразу полюбит. Верно говорю, так и тянет, бывало, смотреть на нее… Выходит, обогнала она меня? Ничего, я ее догоню, вот увидишь. На небо путь неблизкий, и сколько туда пути — это лишь одна я знаю. И как туда прямиком дойти, чтобы зря крюку не дать. Первое дело — помирать, с Божьей помощью, надо не по Господню изволению, а по собственному разумению. И если
Первой моей мыслью было, что хозяйка не в своем уме. Потом никаких мыслей у меня уже не было, осталось лишь ощущение, будто я очутился в мире каких-то иных измерений. Словно сорванный с якоря челн, я безвольно отдался уносившему меня потоку. Тело мое расслабилось, стало податливо, способно принимать любую форму, его можно было швырять и подбрасывать, играть им, как тряпичным мячом.
— Я хотел бы отдохнуть, — сказал я.
— Пойдем. С дороги надо перекусить. Поешь хоть немного.
— После. Я приду после.
«Кап, кап», — бормотала дождевая вода, падая с крыши. Во дворе под стрехами она вырыла в песке длинную канавку. «Кап, кап», — и чуть погодя опять: «Кап!» — со всего размаха, по листу лавра, росшего из щели между кирпичами. В самую середину листа. Лист изгибался и подпрыгивал. Гроза прошла. И только по временам порыв ветра, налетев на гранатовое дерево, стряхивал с его ветвей ливень сверкающих капель. Капли сыпались на землю и гасли. Пока шумела гроза, куры сидели нахохлившись, будто спали. Теперь они вдруг очнулись, захлопали крыльями и высыпали во двор, торопливо и жадно расклевывая дождевых червей, которых дождь выгнал из-под земли на свет божий. Высунулось из-за облаков солнце, вспыхнуло глянцем на камнях и пошло переливаться вокруг всеми цветами радуги, играть в воздухе, разбрызгивать по листве, вдогонку пробегающему ветру, блескучий лак и жаркими губами тянуть, тянуть из земли воду.
— Что это ты засиделся в уборной, сынок?
— Я сейчас, мама.
— Будешь там долго возиться — выползет змея и укусит.
— Я знаю.
«Я думал о тебе, Сусана. Помнишь выгнутые спины зеленых холмов? Когда подымался свежий ветерок, мы запускали бумажных змеев. Стоишь себе на гребне холма, ветер уносит змея все выше, все дальше, тянет за пеньковую бечевочку, и она разматывается, разматывается у тебя в руках, и сам ты словно паришь в вышине вместе со своим змеем, и уже невнятным эхом отдается в твоих ушах шумная жизнь селения. „Помоги, Сусана!“ Мягкие руки стискивали бечевочку поверх моих рук. „Разматывай!“
Мы смеялись, захлебываясь ветром. Нам было весело на ветру. Ведь он заставлял наши глаза смотреть в одну и ту же точку, соединял наши взгляды. А бечевочка все бежала и бежала у нас между пальцев вслед за летящим змеем, пока вдруг, натянувшись струной, не лопалась. Раздавался легкий треск, словно от внезапного удара быстрых птичьих крыльев.
Губы твои были влажны, словно их целовал росяной рассвет».
— Сейчас же выходи из уборной! Не тебе сказано?
— Иду, мама, иду!
«Я вспоминал о тебе. Ты стояла и смотрела на меня. Твои глаза были цвета морской лазури».
Он поднял голову и увидел мать, она ждала его за дверью.
— Что ты торчишь тут целый час? Чем ты занимаешься?
— Я думаю.
— Думать можно и в другом месте. А сидеть подолгу в уборной вредно. Делать тебе, что ли, нечего? Поди к бабушке, поможешь ей лущить маис.
— Иду, мама, иду.
— Бабушка, я пришел тебе помогать. Давай лущить вместе.
— Да тут уж ничего и не осталось. Мы сейчас шоколад молоть будем. Куда это ты запропастился? Такая гроза, а тебя нигде нет, с ног сбились, разыскивая.
— А я на том дворе был.
— Что ты там делал? Молился?
— Нет, бабушка, я смотрел на дождь.
Бабушка внимательно поглядела на него. Глаза у нее были особенные: серые с рыжими крапинками, и как взглянет, так, кажется, видит тебя насквозь.
— Хорошо. Поди почисти мельницу.
«Сусана, ты там, высоко-высоко, выше самых высоких облаков, выше всего, что есть высокого в мире. Ты таишься от меня в непостижимости божества, ты недосягаема для меня, ты скрыта от моих взоров божественным провидением, ты там, куда не доходят мои слова».
— Бабушка, у мельницы винт сломан.
— Видно, Микаэла опять молола маисовые початки. И когда только я ее отучу! Ну, да ничего не поделаешь.
— А почему бы нам не купить новую мельницу? Эта давно уже никуда не годится. На что ее, такую старую?
— Что верно, то верно. Но ты забыл, во сколько нам обошлись дедушкины похороны, а ведь мы еще и десятинный сбор церкви выплатили. Без гроша остались… Все-таки как ни верти, а придется на новую мельницу разориться. Сбегай-ка, милый, к донье Инее Вильяльпандо. Попроси у нее до октября в долг. Урожай соберем — расплатимся.
— Хорошо, бабушка.
— А заодно, чтобы уж все зараз справить, скажи ей, пусть сито нам одолжит и садовые ножницы. Кусты у нас в изгороди вон как вымахали, выше головы. Да, жила бы я в старом своем большом доме, ни о чем бы не тужила. Какие у нас там стены вокруг патио были крепкие! Это все дедушка твой, пустил хозяйство по ветру и сюда переехал. Видно, уж от Бога оно положено: не так живи, как хочется. Передай донье Инее: соберем урожай — тут же отдадим.
— Хорошо, бабушка.
Он заметил порхающих в воздухе колибри. Они всегда прилетали в эту пору. Прислушался. В буйной кипени цветущего жасмина стоял тонкий звон их трепещущих крылышек.
Он забежал в комнату и достал двадцать четыре сентаво, засунутые за консоль, на которой высилось изображение Пресвятого сердца. Двадцать сентаво он взял, а четыре положил на прежнее место.
В дверях его остановил голос матери:
— Куда ты?
— За новой мельницей, к донье Вильяльпандо. Старая сломалась.