Пехота
Шрифт:
Все, черт возьми, разные. Все обычные. И необычные одновременно. Ругаются, смеются, просыпаются и засыпают в блиндажах, моют руки из бутылки и щурятся на неласковое мартовское солнце, и никто, никто из них ни черта не знает, что будет через секунду, через минуту, через час.
Жены, что звонят вечерами. Мамы, что так хотят слышать голос в трубке. Отцы, что про себя гордятся своими сыновьями. И дети, которые уже толком зачастую и не помнят, как выглядит папа.
А папа дернется, когда услышит выход. Папа обернется
Только папа не привык к тому, что уже сто тысяч лет не видел родных. И не привыкнет. И папа будет сидеть здесь, на этом терриконе, так долго, как это будет нужно. И, возможно, однажды утром папа, привычно накинув тяжелый броник и нахлобучив каску, запрыгнет на бэху. Взревет дизель, черный выхлоп справа выплеснется в пыльный воздух Донбасса, толкнет холодная броня снизу, и зеленые коробки, неуклюже выворачивая из капониров, рванут вперед. По засыпанным щебнем дорогам побитой земли. По чернозему, посадкам и узким улицам неизвестных нам раньше городов.
И, знаешь, в этот момент папа будет счастлив. Папа будет качаться на железной коробке, держась одной рукой за какой-то выступ, и в глаза папе будет бить встающее солнце. Папа будет улыбаться. Папа скатится с брони и плюхнется за какой-то очередной камень очередного террикона. Папа опустит голову и плотнее втиснет в плечо пластмассовый приклад автомата. Щелкнет тугой предохранитель, пальцы дернут затвор, первый выстрел разорвет больное небо. Грохнет пушка на бэхе, хлопнут АГС-ы, колокола качнутся гдето там, вверху. Папа, знаешь, родной мой, папа на войне. Все еще на войне.
Вон тот вот, который стоит немного правее тебя, — он мехвод. Он бэхой заруливает, и я сто раз видел это, живя с ним рядом целую вечность, я вижу как он, сжав зубами желтый фильтр сигареты, крутит руль, ну или что там у бэх вместо него, смеется, матерится, вытирает пот и морщится от падающего прямо в выцветшие глаза солнца третьего года войны. А вон тот — он пулеметчик. А третий, худой такой, — он гранатометчик. А четвертый — он из Луганска, и он птурист, он уехал оттуда незадолго до войны, и там, в ЛНР, у него умер отец, а он даже не мог к нему съездить. Все, черт возьми, разные.
Все — обычные папы.
Ближе к вечеру.
— Слышь, братан, продай автомат!
Та шо ж ты будешь делать. Ну, день сегодня, видимо, такой. Весенний. Весна заливает Новотроицкое холодными лучами яркого не по-донбасски солнца, мы стоим возле магазина, их трое, и они с удовольствием пьют пиво, облокотясь на капот девяносто девятой, цвета «мокрый асфальт». Они смеются — им весело смотреть на чумазых, кашляющих и суетящихся военных, покупающих воду на разлив в грязные шестилитровые баклажки.
— Ну че, сговоримся? Гггг…
Знаете, мы ведь все —
Мы — обычные неуклюжие и недалекие дядьки, которые покупают питьевую воду.
— Братан, продай автомат! Гггг…
Ляшко аккуратно ставит в багажник лэндровера четыре мокрых баклажки и уходит правее, за дорогу. Прапор проходит вдоль борта и перехватывает автомат. Шматко как-то совсем уж непонятно вдруг выныривает почти в тылу у этих, мммать их, братанов. Я просто иду к ним.
…Уже на обратном пути Шматко, баюкая руку, выдает:
— Тре було хоч цю тачку забрати, бо охуїли сєпари.
Все молчат. Прапор улыбается, Ляшко хочет домой, я кручу руль и проворачиваю в голове сегодняшние задачи. Воды купили — это гуд, а вот гофры не купили, строительный рано закрывается. Гвозди еще есть. Скобы… мы, кажись, выгребли все в окрестных магазинах. Ну, норм, вроде ничо не забыли.
Мы — обычные отцы, мужья, сыновья. Мы очень любим наши семьи и страшно скучаем по детям. А дети — за нами. Все просто.
А с Новотроицким нормально все у нас сложилось. Мы же збройники.
Папа.
Папа сейчас не может, родной.
Никак.
Папа не может. И никак тебе, солнышку моему, не объяснить — почему.
Папа ушел. Ты лег спать днем, и все было хорошо, мама-папа-дедушка-бабушка, солнышко, каша эта противная, игрушки такие, ууу… Папа тебе покупал столько игрушек… Проснулся немножко, когда большие руки обнимали тебя, колючая щека прижималась к животику, шепот «Прости, родной. Так надо» и торопливое «Тише ты, разбудишь…», и заснул снова.
Потом ты проснулся, и все было так же.
Только папы не было уже. Он не пришел вечером, и утром тоже, и на следующий день. А мама все говорила это странное слово. Ты много слов слышал, а некоторые даже повторял.
Но ты впервые услышал именно это слово.
— Папа в армии, — говорила мама.
Потом обнимала тебя и почему-то плакала. Все чаще и чаще. А ты знал только то, что папы больше нет. Нет огромного, теплого, который подхватывал и подкидывал, и рассказывал разные истории, и разрешал на улице делать все, ну совсем все, даже в лужах топтаться и залезать вооон на ту огромную горку…