Пелагея Стрепетова
Шрифт:
Радость отдыха уходит бесследно. В довершение всего Писарев все настойчивее уговаривает не торопиться в Москву. Погода плохая! И ей надо поправить здоровье! И сыну полезен морской воздух!
В этих постоянных отсрочках приезда, в заботах, проявляемых слишком подчеркнуто и настойчиво, Стрепетова угадывает второй смысл. Теперь все представляется ей в ином свете. И жизнь на разных квартирах, и зимние отлучки Писарева, и его вечная занятость в театре. И то, прежде всего, что в театре работала зиму, а может и сейчас быть в Москве Глама-Мещерская.
Очередная катастрофа уже караулит. И Стрепетова, как всегда, предчувствует ее приближение. В серый, бессолнечный
«Я виноват, без оправдания виноват в том, что не доглядел за собою, позволив себе влюбиться в такие годы, когда человеку больше всего и прежде всего надо жить разумом… Когда я спохватился, было слишком поздно. Воля меня оставила, а страсть стремглав потащила под гору…»
Можно не сомневаться в искрением горе Писарева. Его нашумевший в Москве роман с красавицей Гламой-Мещерской дается ему не дешево. Он не виноват и в том, что «страсть стремглав потащила под гору» и он не может с ней справиться. Он тщетно пытается объяснить измену, заставить понять, простить.
Но для Стрепетовой эта измена — крушение. Она считает его непоправимым.
Напрасно Писарев старается достучаться к ее разуму.
Она не признает ни смягчающих обстоятельств, ни своих собственных интересов. Она действует вопреки им, скоропалительно, сжигая за собой все мосты. Ее решимость обоюдоостра и жестока. Ни просьбы, ни негодование Писарева не могут предотвратить ее поступков.
Писарев еще что-то хотел бы остановить. Он пишет:
«Полина Антиповна, я вполне понимаю, что настоящее положение твое таково, что кроме себя, ты ни о чем и ни о ком думать не можешь. Иначе ты не предложила бы мне тот жестокий ультиматум, в котором грозишь мне потерей навсегда любви и уважения моего сына. Наши отношения совсем не так просты, чтобы можно было кому-нибудь из нас считать себя совсем правым, взвалив всю вину на одни плечи…»
Быть может, Писарев прав. И для его вины можно найти множество смягчающих обстоятельств. Но взывать к логике, нанося одновременно смертельный удар в сердце, едва ли целесообразно. Тем более к логике Стрепетовой, живущей по законам чувств, не согласованных ни с общепринятым мнением, ни с собственной выгодой.
Она пренебрегает и тем и другим.
Никого не предупредив, ничего для себя не подготовив, не дожидаясь решения судьбы Пушкинского театра, она уезжает в Петербург. Уезжает совсем, еще не зная, что будет делать.
В тридцать один год, в разгар славы, ей предстоит все начинать сызнова.
Суровая к ней судьба снова подстраивает так, что начинать надо с самого начала.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Образцовая сцена охранялась надежно.
Доступ к ней затруднялся множеством правил. Они составлялись с педантической аккуратностью. Заградительная машина работала четко и действовала бюрократически упорядоченно. Тот, кто вступал в этот храм государственного искусства, был обязан пройти сквозь строй унизительных и мелких формальностей.
Стрепетовой не удалось избежать ни одной.
Ее дебют в Александринском театре прозвучал как трагический анекдот.
Она дебютировала 11 декабря 1881 года в «Горькой судьбине».
Ту же пьесу всего неделю назад она играла в Собрании художников. Там же и ту же роль она играла в каждый свой петербургский приезд в течение пяти лет. Ее пересмотрел «весь Петербург». Не было в столице газеты, которая бы не откликнулась на это событие.
От Александринского театра до угла Мойки и Кирпичного переулка, где
Впрочем, даже усилие было не обязательным. Ровно четыре года назад, в той же «Горькой судьбине», Стрепетова выступала в качестве гастролерши и на самой Александринской сцене.
Инициатором этого беспримерного случая была комедийная актриса Левкеева. Она обладала особым даром умело и выгодно обставлять свои бенефисы. Не полагаясь на личную популярность, она украшала афиши бенефисных спектаклей громкими именами. В сезон 1877 года более громкое имя, чем Стрепетова, найти было трудно.
Требовалась особая ловкость и предприимчивость, чтобы добиться от неподатливого начальства осуществления своего замысла. Только под сильным нажимом дирекция могла разрешить участие в спектакле императорского театра провинциальной знаменитости. И какой! С репутацией демократки и чуть не ниспровергательницы основ!
Но Левкеева своего добилась. Разрешение на одно выступление Стрепетовой было получено. Бенефисный спектакль состоялся и имел оглушительный успех.
Писательница Читау-Кармина написала в воспоминаниях об этом спектакле:
«Многие актрисы и актеры Александринского театра, раньше критиковавшие Стрепетову и неприятно пораженные на спектакле ее видом растрепанной бабы, слишком уж натуралистически передающей пароксизмы отчаянья и горя, были настолько искренне потрясены ее исполнением, не скажу даже игрой, так как перед ними была сама неприкрашенная жизнь, сама русская подоплека, что я видела слезы на глазах актрис и недоуменно взволнованные лица актеров».
В это легко поверить. Разве не то же самое случалось с медведевской труппой или с участниками московских спектаклей? Некоторые александринцы видели Стрепетову впервые. Законная ревность перед ее выступлением вызвала тайное недоброжелательство. Но на спектакле участники были побеждены. Непосредственное и уже не зависевшее от них впечатление оказалось сильнее предвзятости. Хотели они того или нет, но волнение захлестнуло и исполнителей, как оно захлестнуло зрительный зал.
«Я не говорю уже о публике, — писала та же свидетельница. — И тогда, и потом только на спектаклях с участием Стрепетовой я слышала такие бурные овации. Она не только потрясала своим творчеством, но точно будила какие-то заглохнувшие было стихийные чувства зрителя. Не „публика“, а точно какая-то коллективная русская душа, прорвав все препоны, стонала, вопила, взывала и тянулась к чему-то давно забытому, но своему родному, что воскрешала в ней эта русская артистка».
Нет сомнений ни в искренности, ни в достоверности этих воспоминаний. Но Читау-Кармина печатала их позднее, в Париже, куда забросила ее судьба. И в сборнике, отнюдь не случайно названном «На чужой стороне». Не удивительно, что там, на чужбине, память о Стрепетовой «воскрешала… давно забытое… заглохнувшие было стихийные чувства». Но едва ли успели заглохнуть те чувства, какие испытывал зрительный зал в напряженные часы спектакля.
Зал был неоднороден. В нем сидели и поклонники комедийного мастерства Левкеевой. И просто любители бенефисов. И любопытные. Но верхние ярусы заняла молодежь. И ее не интересовало «давно забытое». Как не думала о «забытом» и исполнительница. Ассоциации, и самые свежие, поставляла действительность. Их не пришлось отыскивать в прошлом.