Пепел и песок
Шрифт:
— Ты меня осуждаешь?
Молчит, тряпичная его душа. Молчит, пучеглазый талисман.
О чем я думал? Кого-то убить?
Снова стук. Это уже дурная пьеса. Дворник вернулся? Да, должен быть персонаж вот такой — без нагрузки, без смысла. Возникнет, поканючит, скажет пару глупостей — и зритель доволен. Обеспечен легкий смех, напряжение спало. После чего надо выходить на новый сюжетный виток. Дворник-комик. Ладно, открою. Пощекочем еще раз свою тяжелую печень. И речь начнем за такт. Пока дверь не открыта. Ход древний, но честный.
— Что теперь хочешь купить? Славянского шкафа нет. Есть антикварный секре…
Пауза.
Бенки, Бенки, очнись, помоги! Я не справлюсь один. Подставь стальное плечо. Бенки, ты слышишь меня?
За дверью стоит Катуар. Еще раз — Катуар. Третий раз — Катуар.
И ее дантовский нос. Она в алом платье, руки голые, светится буква «А».
Здравствуй, Катуар. Здравствуй, нос. Здравствуй, «А». Вы все пришли. Вы выдержали испытание сюжетом. Теперь не упасть, не запутаться в мантии, не истлеть, не уйти сквозь песок.
— Извините, вы Марк?
Бенки, ты слышал, мой друг? Она меня не узнала! Но что тут странного? Тогда, в ресторане, я пил водку. Асейчас уже третий день пью белое вино. Я стал другим человеком.
— Вы Марк? Вы слышите? Почему вы так смотрите?
— Вы диалогистка?
— Я?
— Вы.
— А вы кого ждали?
— Вас.
— Значит, да. Я диалогистка.
— Как славно. И мы оба в алом, чудесная рифма.
— Мне почему-то кажется — я не вовремя. Я пойду.
— Вы как раз вовремя. Вовремя. Я чуть было не убил Марка.
ЗТМ. Так, Бенки, для краткости мы в сценариях называем Затемнение, угасающий кадр.
14
В начале был пепел.
Вечером, двадцать один год назад, на школьном дворе, между двумя февральскими тополями мы с Карамзиным сжигаем историю.
Это четыре тома Н.К. Шильдера с хрустящими корешками — «Императоръ Александръ I».
Для этого в нашем подвале был найден удобный таз, где эмаль на дне откололась, образовав черный материк Еврарктику. Карамзин хохочет, из его треснувших губ вылетает тяжелый пар. Три тома уже казнены. Копченым прутом Карамзин переворачивает исчезающие страницы.
— Так этому Шильдеру и надо! Нечего писать историю.
— Ты не любишь историю?
— Я люблю только ту, которую придумываю сам. Почему за меня уже все сочинили? Я не просил никого!
Вижу сквозь бледный огонь лик Александра Первого на дрожащей гравюре. Александр преображается. Сперва он становится похож на соседа, мастера похмельной резьбы по дереву, потом на прощальный миг предстает в окладе пепельной бороды. И исчезает.
Карамзин легко бьет меня прутом по рукаву новой темно-синей куртки из вчерашнего магазина «Спорттовары», оставляя неизгладимый след. (Бабушка, готовься!)
— Но в последнем томе есть все-таки нечто, — произносит он.
— Что?
— На последней странице. Давай прочитаю.
— Прочитай.
Карамзин поднимает со снега тяжелую книгу, распахивает на ветру, подносит к пламени в тазу:
— Ах, как светит! Ну, слушай.
И, склонившись над приговоренным к сожжению Шильдером, он неторопливо читает:
«Нам еще остается сказать несколько слов о народных слухах, распространившихся по России в 1826 году; они были вызваны неожиданной кончиной Александра Первого в Таганроге и необычайными обстоятельствами, среди которых
Постепенно народные слухи 1825 года умолкли, и современные о них письменные следы покоились в различных архивах, как вдруг во второй половине настоящего столетия неожиданно и с новой силой воскресли старые, давно забытые народные сказания. На этот раз они сосредоточились на одном таинственном старце, появившемся в Сибири и умершем 20 января 1864 года, как полагают, 87 лет, в Томске. Личность этого отшельника, называющегося Федором Кузьмичом, вызвала даже к жизни официальную переписку о некоем старике, о котором ходят в народе ложные слухи. Легенда, распространившаяся из Томска по Сибири, а затем и по России, заключалась в том, что Федор Кузьмич есть не кто иной, как император Александр Павлович, скрывавшийся под именем этого старца и посвятивший себя служению Богу; затем независимо от устных преданий стали появляться печатные сведения о чудесах и предсказаниях таинственного отшельника, в 1891 году появилась в Петербурге специальная монография о жизни и подвигах старца Федора Кузьмича, пережившая несколько изданий».
Карамзин кашляет, сморщившись от монархического дыма. Облизывает губы.
— Так… Это пропустим… Как же чадит. И самый финал: «Если бы фантастические догадки и народные предания могли быть основаны на положительных данных и перенесены на реальную почву, то установленная этим путем действительность оставила бы за собой самые смелые поэтические вымыслы; во всяком случае, подобная жизнь могла бы послужить канвою для неподражаемой драмы с потрясающим эпилогом, основным мотивом которой служило бы искупление. В этом новом образе, созданном народным творчеством, император Александр Павлович, этот „сфинкс, неразгаданный до гроба“, без сомнения представился бы самым трагическим лицом русской истории, и его тернистый жизненный путь увенчался бы небывалым загробным апофеозом, осененным лучами святости».
— Уф, устал. Все, в огонь! — И бросает последний том в страшный таз. — Как тебе? Федор Кузьмич! Царь превратился в бродягу. О, сюжет! Это я понимаю. Как весело, да? Что ты молчишь, бычок-песочник?
Он называет бычком-песочником меня. Назвал сразу, еще в первую встречу, когда возник из тени на мокрой простыне, что висела на тяжелой веревке посреди двора. (В тот же день случилось еще событие — взорвался ядерный реактор. Мне кажется, была связь между реактором и явлением Карамзина. Но не уверен.)
— Что ты молчишь?
— Этот старец…
— Что, понравилось?
— Да.
— Я не зря с тобою вожусь. Знаю, что вдруг может выйти толк.
Карамзин смотрит на меня глазами утопленника. Отгрызает опытным зубом левый ноготь и жует. Жует и смотрит. И произносит, гремя по тазу прутом:
— А хочешь развеселиться на всю жизнь?
— Хочу. А как?
— Ты станешь делать все то, что я тебе прикажу!
Школьный снег превращается в молочный коктейль из гастронома, что на улице Чехова. Коктейлем в блаженные дни запоя угощает нас папа Карамзина.