Пепел Нетесаного трона. На руинах империи
Шрифт:
– Твой вонючий зуб рассадил мне руку. – Главный склонил голову набок. – Что скажешь?
– Сожалею, – не поднимая глаз, буркнул Рук.
«Прошу тебя, Эйра, владычица любви, – взмолился он, – дай мне сострадания».
Кое-кто из жрецов уверял, будто каждый день беседует с богиней, но Рук, повиснув в руках этих ненавидящих его мужчин, слышал только дробь дождя по мосту, по черепице крыш, по воде – дождь шумел, почти заглушая шаги проходящих мимо людей и скрип весел в уключинах под мостом, и все остальное, кроме его хриплого, натужного дыхания.
Слишком сильный дождь…
Этот,
Слишком, слишком сильный дождь…
Жаркий дождливый сезон, джангба, должен был миновать несколько недель назад, с равноденствием, но буря, не считая двух коротких прояснений, не унималась. Солнцу полагалось бы пылать, а в небе светился бледный зеленоватый диск, вроде сна о солнце. Тусклый, неосязаемый.
Зато дождь был даже слишком осязаем. Он обладал собственным весом. Конечно, не отдельные капли, безобидно расплескивавшиеся по мостам и дощатым переходам, стекавшие по глиняным черепицам в десять тысяч домбангских каналов, а понятие дождя: несчетные мокрые дни, навалившиеся на город и давившие, давившие, давившие – мягко, но неотступно, миллиардом неумолимых пальцев, так что даже исконные обитатели дельты, пережившие сорок или пятьдесят дождливых сезонов, начинали сутулиться и горбиться, словно взвалили тяжесть дождя на свои плечи.
По каналам плыл мусор, вода заливала причалы и рынки. Первый остров наполовину ушел под воду. Мост в Запрудах обрушился. К востоку от Верхов смыло квартал доходных домов, а занесенная столетним илом Старая гавань снова стала походить на гавань, с нелепо торчащим посередине Кругом Достойных – вода со всех сторон подступила к гигантской арене. Домбанг за столетия существования так разросся, что легко забывалось: весь город с его мостами, причалами, набережными был выстроен на илистых и песчаных отмелях. А сейчас в разбегающихся мыслях Рука вставал образ тонущего Домбанга: уходящих под воду черепичных крыш с резными «хранителями» и ветра, веющего над пустынной дельтой на месте древнего города.
Если бы этот дождь хоть огонь залил…
Если бы дождь залил огонь, Пурпурные бани бы не сгорели. Если бы не сгорели Бани, не начались бы беспорядки. Если бы не начались беспорядки, тот человек, что сейчас орал ему в лицо, прошел бы мимо.
– Эй! – Короткая пощечина привела его в чувство. – Разговор еще не окончен, ты, тухлоед. Разве я сказал, что разговор окончен?
Рук с трудом навел взгляд на его лицо, увидел, как запекается в нем исчерна-багровый жар нарастающей ярости.
– Он тебя спрашивает! – крикнул другой, встряхивая Рука за волосы.
– Нет, – выдавил Рук, – не закончен.
Третий, стоя с другой стороны, молчал – с начала стычки слова не произнес, – но его пальцы кандалами сжимали запястья Рука, и на насилие он смотрел с пугающей жадностью.
Лупила, Вопила и Молчун. Мрачная троица.
– И что ты можешь сказать? – терпеливо добивался Лупила, снова предъявляя разбитый кулак. – Насчет моего кулака?
– Извиняюсь, – ответил Рук.
Лупила кивнул, словно того и ждал, словно иначе и быть не могло. И снова насупился.
– На царапину
Он уставился на свою расшитую шрамами руку.
– Меня зараза волнует. Я слыхал, такие вот тухлоеды разносят заразу.
Вопила присунулся поближе:
– А я слыхал, что они и говорить толком не умеют. Лопочут по-своему, по-тухлоедски. «Иа тра. Чи-чо-ча». – Он расхохотался собственной шутке высоким пьяным смехом и тут же подозрительно прищурился. – А ты, во имя Трех, где выучился говорить?
– Я не вуо-тон, – ответил Рук. – Я здешний, городской.
– Ну это ты, я вижу, врешь, – замотал головой Лупила и поддел пальцем ворот промокшей рубахи Рука, открывая протянувшиеся по плечу татуировки. – Так размалевываются одни тухлоеды.
Эти татуировки – черные штрихи, тонкие, как молодой тростник, – почти всю жизнь спасали Рука от подобных «бесед». Жители Домбанга веками остерегались вуо-тонов. Мало кто из горожан решался сунуться в окружавшую город дельту, а вуо-тоны проводили в этих лабиринтах изменчивых проток и тростниковых зарослей всю жизнь; обитали среди ягуаров и крокодилов, среди стай квирн и гнезд смертельно ядовитых змей, среди пауков, откладывающих яйца в тела людей и животных. Погибнуть в дельте было проще простого, и горожане обходили стороной тех, кто умудрялся в ней не пропасть.
Обходили – до переворота.
Одним из последствий кровавой жажды независимости стала вот такая ненависть. Все непохожее, все чужое – не тот оттенок кожи, не такие волосы, странный выговор… – все могло подвести человека под побои, если не хуже. Нетрудно было понять подобное отношение к аннурцам: население с радостью избавилось от двухвекового ига империи и свирепо защищало обретенную свободу. Однако эта праведная ярость, наподобие реки после долгих дождливых недель, подступала к берегам, подрывая старые дамбы человеческого сочувствия, пока те не рухнули. Перебив, выдавив из города или загнав в подполье аннурцев, Домбанг напустился на маленькие общины антеранцев, потом на манджари, требуя от них той же покорности, в какой раньше пребывал сам.
После первых жестоких чисток насилие постепенно стало спадать. И сейчас убивали людей, дырявили лодки, сжигали до уровня воды дома, хозяева которых провинились лишь неподходящим именем или разрезом глаз, но в общем и целом ходить по городу было не так опасно. Пока кто-то не вздумал спалить Пурпурные бани.
Поджог за одну ночь возвратил город к прежней дикости, и на этот раз насилие не обошло и вуо-тонов.
Хотя он-то был не вуо-тон.
– Я вырос в дельте, – сказал Рук, – но предпочел жить здесь, в городе.
Вопила в явном замешательстве покосился на Лупилу. Вуо-тоны никогда не покидали дельту. Дарованная страна вросла в их плоть наравне с почитанием Трех.
Но Лупила только сплюнул:
– Ясное дело! Подобрался поближе. Затаился. Чтобы жечь наши дома, пока мы спим.
Слухи большей частью приписывали нападение аннурцам, но люди были не в настроении разбираться. Вуо-тон или Аннур – кто-то дерзнул напасть, а под руку попался Рук.
Лупила снова сплюнул, прямо в лицо Руку, и врезал ему кулаком под дых.