Пепел
Шрифт:
Это был домик в одну комнату, со входом в готическом стиле и окном, как в часовне. Над дверью, в нише, стоял бюст Венеры с зелеными глазницами и отбитым носом, стыдливо закрывавшей поросшую плесенью и сырым мхом грудь. Поблизости в чаще тянулась широкая, грязная дорога. Над этим причудливым домиком высились осокори, липы, а за окном свешивала до самой земли гибкие ветви прелестная высокая береза. Прямо из этого окна видна была длинная аллея, которая пропадала вдали, словно уходила в землю. Рафал не мог оторвать от нее глаз. Никогда в жизни он не видывал ничего подобного. Эти шпалеры деревьев произвели на него большее впечатление, чем сам дворец и вся княжеская роскошь. Когда он в первый раз вошел в аллею тихим, нерешительным шагом, его охватил страх, приятный своей неотразимостью, мучительная жажда узнать тайны этого места, узнать все, что тут было.
Непостижимые
Верхушки их буквально тонули в облаках. А липы! Липы, из которых каждой было по нескольку сот лет, со стволами, закованными в толстые кольчуги, подернутые с северной стороны налетом мха. В одном месте стоял дуб, который звали «лебедем» за ствол, изогнутый, как лебединая шея. Огромный шатер его хмурых сучьев, ветвей, побегов и листьев заставил расступиться чащу берез, осокорей, вязов, тополей и лип. Глаза с почтением и робостью взирали на его ствол, корневища, сучья, ветви, какие-то уродливые раны и рубцы.
В эту аллею струился сверху зеленый свет, как в грот Ронского ледника.
Первую ночь Рафал провел, охваченный самыми странными чувствами. Неожиданное участие в жизни княжеского двора наполняло его тревогой и смущением, и в то же время весь этот кипучий и столь новый для него мир привлекал его к себе с непреодолимой силой. Только под утро юноша заснул крепким сном. Проснувшись, он обнаружил у своей постели поднос с кофе и булками. Кофе успел остыть, но Рафал все-таки с жадностью выпил его. От страха он не мог двинуться с места и притворялся сам перед собою, будто устал и хочет еще спать, хотя на самом деле ему хотелось поскорее соприкоснуться с этим миром, увидеть его и узнать. Пока он размышлял так и колебался, стеклянная дверь приоткрылась, и в нее просунул голову казачок в богато обшитой галуном ливрее. Увидев, что Рафал не спит, он вошел в комнату и сказал:
– Пан управитель кланяется и просит к обеду…
– К обеду? – с испугом воскликнул соня.
Хлопец лукаво усмехнулся и прибавил:
– Сейчас подают.
Рафал вскочил с постели и стал торопливо одеваться. Вскоре он был готов и с нетерпением тысячу раз обдергивал на себе, поправлял, разглаживал и чистил поношенный костюм.
Он видел вдали, против дворца, столы, уставленные под сенью дубов, таких толстых, что разве только четыре человека смогли бы охватить их стволы, и таких развесистых, что тень от них ложилась на четвертую часть усадьбы. Там сновало уже человек двадцать лакеев, в ливрейных фраках, казачков в пунцовых кафтанах с галунами и гербами, бегали слуги и поварята. Вскоре раздался звонок, и с разных сторон, главным образом из дворца, потянулось к столам несколько десятков людей.
Юноша, забитый дома и в школе, положительно дрожал при мысли, что ему придется присоединиться к этой чужой ему толпе, но в то же время силился держаться прямо и принимал позу «равного воеводе». Наконец он решился, широко распахнул дверь и смело направился к столам. Толпа жужжала, как пчелы в улье. Слышался смех, возгласы и веселые разговоры, большей частью на французском языке. Услышав эти малопонятные звуки, Рафал в душе перетрусил. Через минуту он подошел уже так близко, что на него обратили внимание. То тот то другой бросал на него мимолетный взгляд, не думая, однако, прерывать разговор. Ни одного знакомого лица! Рафал переходил от группы к группе, с глупо-небрежной улыбкой, изысканным движением повертываясь вполоборота и выставляя напоказ свои потертый костюм. Решительно ни одного знакомого лица!
Все, весело смеясь, оживленно беседуя и обмениваясь многозначительными взглядами, с шумом занимали места. Рафал мгновенно представил себе ту последнюю минуту, которая должна была сейчас наступить: он останется один за рядами стульев! Что тогда? Кровь ударила ему в голову… Остаться с лакеями… Или вернуться назад в свое убежище?
Рафал терял голову от отчаяния: он не видел больше нигде свободного места! Наконец, когда наступила эта последняя минута и когда он действительно с взъерошенными
93
Имеются в виду дворяне – сторонники Бурбонов, эмигрировавшие из Франции после революции.
Волосы у девочки были светлые, такие светлые, как зерно спелой сандомирской пшеницы. Чудные, тонкие черты лица, прямые и изящные, все время трепетали смехом. Она шепотом переговаривалась со старшим братом и, уставившись на него в изумлении широко открытыми синими глазами, чистыми и большими, как само небо, то и дело разражалась таким заразительным смехом, что все за столом тоже начинали смеяться, сами не зная чему. Худая англичанка, сидевшая рядом с прелестной блондинкой, поворачивала к ней свою длинную голову, и девочка на минуту переставала смеяться. Оба, и брат и сестра, принимали торжественный вид, чтобы через минуту опять вскинуть друг на друга глаза, полные кипучего веселья. Одно слово, один тихий возглас вызывал новый прилив веселья, новый, еще более громкий взрыв смеха. Время от времени, когда хохотушка чересчур заливалась своим прелестным смехом, князь Гинтулт с трудом отводил глаза от своей соседки и, весело взглянув на безудержно смеющуюся сестру, шепотом произносил:
– Эли…
Однако трудно было сказать, журит ли он ее за чересчур громкое веселье, или просит только сидящих за столом, чтобы они разрешили красавице еще долго так смеяться. Но такое выражение было не только в глазах у брата княжны. Все, на кого Рафал взглядывал украдкой, интересовались только одним – неудержимым весельем девочки. Хотя все мужчины делали вид, будто ведут серьезный разговор, – это было написано на их лицах, – однако мысли и чувства их были обращены к красавице. Одни находили в этом тайное наслаждение, другие – тайную муку, все же вообще – отвлечение от дел, которыми они как будто жили. Даже старики впадали в глубокую задумчивость. Охваченные чувством неприязни и глухого ко всему, убийственного сожаления, они угрюмо морщили лоб. «К чему вся эта жизнь, – говорили эти морщины, – стоило ли жить столько лет, если свой век они скоротали без того, что составляет смысл жизни, – без нее?» Лица молодежи были бледны от душевной муки. Рафал почувствовал, что находится в каком-то замкнутом кругу, в котором все втайне о чем-то безнадежно грезят. Словно неуловимая, таинственная музыка, красота на всю толпу простирала свою силу, власть, тиранию. При каждом движении девочки глаза у всех загорались восторгом. Движения эти были неописуемы. В них отражалась вся жизнь ее души. То, что всякий человек прячет в тайнике, за семью замками, у нее было написано на лице, светилось в глазах, отражалось на челе, в движении бровей и губ. Она была – само веселье и трепет счастья, а у людей пробуждала грусть и печаль.
Рафал совершенно не видел, кто сидит рядом с ним. Он еще ел суп с таким видом, точно совершал какое-то священнодействие, когда вдруг над ухом у него чей-то грубый голос прохрипел:
– Что же это вы, молодой человек, смотрите так на ложку, точно боитесь понести ее к уху?
Юноша поднял глаза и увидел рядом с собой длинное, заросшее лицо, с усами, которые свисали, как конский хвост у бунчука.
– Я слышал, вы брат этого, царство ему небесное, философа из Выгнанки, Ольбромского.