Пьер Перекати-поле
Шрифт:
— Мне тоже, — отвечал я, — но мне хотелось бы говорить об этом! Будьте великодушны из сострадания ко мне.
Она отвечала мне с добротой, что чувствует участие к моему сожалению, если только оно искренно; но могло ли оно быть искренним? Не склонен ли я скорее пренебрегать за могилой той женщиной, которой я пренебрег при ее жизни? Расположен ли я слушать с уважением то, что мне будут говорить о ней?
Я поклялся, что да.
— Этого мне недостаточно, — продолжала мадам де Вальдер. — Я хочу знать о ваших интимных чувствах к ней. Расскажите-ка мне об этом приключении искренно, с вашей точки зрения; скажите мне, какое суждение вы составили себе о моей приятельнице, и объясните основания, заставившие вас написать ей, что вы ее обожаете, а потом забыть ее и вернуться к прекрасной Империа.
Я
— Я был искренен, — сказал я, — я любил раньше Империа, но я бросался в новую любовь мужественно, честно и пылко. Ваша приятельница могла бы спасти меня — она этого не захотела. Я никогда не свиделся бы более с Империа, я забыл бы ее без сожаления. В ту минуту для меня не было ничего легче. Незнакомка проявила ревность в высокомерной форме, холодное великодушие ее глубоко меня оскорбило. Я испугался женщины требовательной до того, что она вменяла мне в преступление то, что я любил другую до знакомства с нею, и владеющей собой до того, что она умела скрывать свое презрение к благодеяниям. Я предпочел бы наивную ревность, я сумел бы успокоить ее прочувствованными словами, правдивыми клятвами. Я предвидел страшную борьбу, я чувствовал, что в ее сердце скопилась непобедимая горечь. Я проявил себя трусом из гордости. Я отступился от нее! К тому же ее положение и мое были слишком различны. Теперь я не был бы ни так робок, ни так обидчив. Я не побоялся бы показаться ей честолюбивым и сумел бы победить ее недоверие; но ее нет более в живых, счастье в любви — не мой удел. Она так и не узнала, как бы сильно я ее любил, а меня оттолкнула Империа, точно Небо хотело наказать меня за то, что я не схватил счастья тогда, когда оно давалось мне в руки.
— Да, — снова заговорила мадам де Вальдер, — в этом вы сильно провинились сами перед собой, и вы были жестоко несправедливы к женщине такой же честной и искренней, как вы сами. Приятельница моя была искренна, когда она написала вам, предлагая помочь вам и Империа. Она не была ни недоверчива, ни высокомерна. Она была убита горем, она жертвовала собой. Она не была совершенством, но она обладала полным чистосердечием романтических душ; испугавшись ее характера, вы сделали, позвольте мне сказать вам, самый большой промах, какой только может сделать умный мужчина. Она отличалась кротостью, переходившею в слабость, и вы управляли бы этой мнимо-грозной женщиной, точно ребенком.
— Я сам выказал себя ребенком, — отвечал я, — и как я был за это наказан!
— Это правда, раз вы снова влюбились в Империа и раз любовь эта сделалась неизлечимой болезнью.
— Почем вы это знаете? — вскричал я.
— Я поняла это сейчас, когда вы вскричали: «Какая великолепная зрительная зала!» Все ваше прошедшее, полное иллюзий, все ваше будущее, полное сожалений, ясно отразились в ваших глазах; вы никогда не утешитесь!
Мне показалось, что это прямой упрек, ибо глаза этой красавицы были влажны и блестели. Я взял ее за руку, не понимая хорошо, что я делаю.
— Не будем более говорить ни об Империа, ни о незнакомке, — сказал я ей. — Прошедшее для меня больше не существует, но почему же у меня не должно быть будущего?
Я заметил при виде ее удивления, что делаю ей любовное признание, и поспешил добавить:
— Будем говорить о Сен-Вандриль.
Я предложил ей руку, чтобы сойти в невозделанный и заброшенный сад, но мы не говорили вовсе о Сен-Вандриль. Мы ежеминутно возвращались к незнакомке, и мне показалось, что она так много говорила обо мне и так описывала меня мадам де Вальдер, что возбудила в этой последней большое любопытство, желание повидать меня, быть может, даже более сильное чувство, нежели любопытство. Соседка моя показалась мне если не такою же искательницей приключений, как ее приятельница, то, по крайней мере, такой же романтической натурой, и я начинал чувствовать, что мне будет немудрено влюбиться в нее, если только мне дадут понять, что относятся к этому с некоторым поощрением.
Меня не поощрили, но я влюбился. Я не осмелился попросить ее принять меня у себя; она заперлась
— Почему же вы этого не сделали? — спросил я.
— Не знаю, — отвечала она. — Я всегда мечтала встретить вас где-нибудь и возвратить вам их.
Тем не менее, она мне их не возвратила, а у меня не было никакого повода требовать их обратно. Я спросил, нет ли у нее портрета ее приятельницы.
— Нет, — отвечала она, — а если бы и был, я бы вам его не показала.
— Почему? Ее недоверие пережило ее, она вам запретила? Пусть так! Я не хочу более любить в прошлом; довольно с меня, довольно я был несчастен, теперь все должно быть искуплено. Я имею право забыть свое долгое мученичество.
— Но голубая спальня!
— Голубая спальня — это вы, — отвечал я. — Вас, создательницу и обитательницу этой комнаты, любил я в мечте в этой комнате до появления вашей приятельницы.
— Значит, это тоже прошлое?
— Почему бы ему не быть настоящим?
Она упрекнула меня за то, что я являюсь к ней говорить ей пошлости. Я сознался, что это безвкусная выходка; но чего же ей было ждать от бывшего театрального любовника?
— Молчите, — сказала она, — вы клевещете на себя! Я вас очень хорошо знаю. Приятельница моя получила довольно писем от господина Белламара, чтобы иметь возможность оценить вас по достоинству, а я, читавшая эти письма, знаю, какой вы. Не надейтесь заставить меня усомниться на ваш счет.
— Какой же я, по-вашему?
— Вы человек серьезный и деликатный, который никогда не станет ухаживать слегка за уважаемой им женщиной, — вы человек, скрывавший три года свою любовь к Империа из уважения к ней. Зная это, уважающая себя женщина никогда не допустит добровольно этой игры с вами, согласитесь сами.
Таким образом, я не стал ухаживать за мадам де Вальдер; я не ухаживаю за ней, но я часто вижусь с нею, и я ее люблю. Мне кажется, что она тоже меня любит. Быть может, это только фатовство с моей стороны, быть может, она питает ко мне только дружбу, как Империа! Быть может, это мой удел — внушать дружбу. Это сладко, это целомудренно, это прелестно, но этого недостаточно. Меня начинает раздражать это доверие к моей честности, которая не такая уж настоящая, как кажется, раз она дается мне с трудом. Вот в каком я положении! Я робкий, недоверчивый, нетерпеливый и боязливый любовник, и это потому… потому что, сказать ли уж вам? Я также боюсь быть любимым, как боюсь быть нелюбимым. Я вижу, что имею дело с истинно честной женщиной, которая не допустила бы минутной любви, когда она может… принадлежать мне навсегда. Я жажду счастия обладать такой женщиной и всегда любить ее, как я чувствую себя способным ее любить. От меня зависит внушить ей это доверие, стоит только высказать ей мою искреннюю страсть, а я веду себя уже два месяца как школьник, который боится, что его разгадают и в то же время боится, что не разгадают. Вы спросите меня, почему?..
— Да, — вскричал я, — почему? Скажите, почему, мой милый Лоранс!.. Исповедайтесь до конца.
— Э! Боже мой, — отвечал он, вставая и прохаживаясь с волнением по голубой комнате, — потому что я в своей бродячей жизни нажил себе хроническую, очень серьезную болезнь: неосуществимое хотение, фантазию о невозможном, скуку правды, идеал без определенной цели, жажду того, чего нет и чего быть не может! Я все еще мечтаю о том, о чем мечтал в двадцать лет; и я все еще ищу в пространстве то, что ушло от меня.