Перед бурей
Шрифт:
В этой солидарности - символ тогдашнего времени.
{396}
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Мой отъезд в Москву.
– Наша легализация как политическая провокация. Нелегальная жизнь в Москве.
– Приезд Гоца в Москву.
– Приезд английской рабочей делегации и собрание печатников, - Нелегальный отъезд из России.
При эвакуации Уфы мне пришлось скрыться в Башкирии, а оттуда через Оренбург безуспешно пробовать пробраться на Уральск, чтобы далее, через Каспийское море и Кавказ переправиться на Украину. Это время было у нас занято последними попытками организовать вооруженную силу для низвержения Колчака и колчаковцев.
Но было уже поздно. Перед лицом открыто ставшей на сторону Колчака Антанты,
И наш путь был отмечен тяжелыми переживаниями. Они начались с Екатеринбурга, где на наших глазах был застрелен наш товарищ Максунов, бежавший предупредить нас о "налете" офицеров. В Челябинске в руки врагов попал незабвенный Нил Валерианович Фомин, крупный деятель сибирской кооперации. Когда-то весьма правый эс-эр, сторонник коалиции и уступок реакционерам, он в последний момент "прозрел", сделал решительный поворот влево, на революционный путь, и жизнью своей заплатил за это - вместе с несколькими товарищами - смело глядя в лицо смерти и видя в ней искупительную жертву.
В Уфе пали зверски изрубленные и изуродованные колчаковцами член {397} Учредительного Собрания Сургучев с несколькими товарищами; другие в кандалах были отвезены в Омск, откуда часть бежала, а часть была без суда расстреляна кучкой офицеров. В Оренбург мы попали вскоре после ликвидации, благодаря предательству нескольких башкирских офицеров, заговора наших товарищей против Дутова, причем был расстрелян наш товарищ Королев, захвачен в плен и увезен в Омск Махин и с трудом скрылся наш союзник, глава башкирского правительства Валидов...
Меня спасло то, что после Екатеринбургского урока я был настороже, не доверял более ни чехам, ни служившим ранее правительству Учредительного Собрания офицерам, ни оставшимся от него официальным местным военным и полицейским властям.
При помощи преданных друзей, боявшихся за мою жизнь гораздо более, чем за свою собственную, я в Уфе заблаговременно перешел на нелегальное положение, как только в ней запахло приближением государственного переворота. Благодаря этому я уцелел и мог принимать участие во всех совещаниях по обсуждению плана революционного контрудара против колчаковского режима - в то самое время, когда Уфа была положительно наводнена агентами Екатеринбургской и Омской контрразведок, когда группа офицеров поклялась во что бы то ни стало изловить меня и доставить к Колчаку живым или мертвым; когда меня везде искали и время от времени из разных мест приходили телеграммы о моем аресте и расстреле; когда перед эвакуацией Уфы взбешенные колчаковцы - словно мухи, которые осенью сильнее кусают, - неистовствовали, производя массовые облавы, выемки и аресты среди насупившегося и затаившего возмущение населения.
А затем, когда все наши попытки закончились неудачей и последние наши союзники - башкиры - вынуждены были заключить с большевиками мир на основе союзных действий против Колчака, нам оставалось одно: покинуть территорию, на которой не развевалось больше знамя Учредительного Собрания и где начатой во имя народовластия борьбе суждено было надолго выродиться в борьбу двух меньшинств за диктаторскую власть над народом.
Здесь нам делать было нечего. У нас явилась было идея - пробраться на Украину. Там предстояла после победы союзников на западном фронте эвакуация края немецкими оккупационными {398} войсками; было ясно, что без их поддержки власть гетмана Скоропадского неминуемо рухнет; должно было вспыхнуть народное движение, в котором можно и нужно было вмешаться и поднять над
Долго мы скитались по башкирским и оренбургским степям. В общей сложности не менее девятисот верст проделали мы в разных направлениях. Но в самый критический момент перед нами сомкнулись два наступления - первой Красной армии, шедшей из Уральска, и ташкентской советской армии, пробивавшейся от Илецкой защиты, - и нам пришлось спешно поворотить назад, в Оренбург, над которым расстилался густой столб дыма от пожаров и который был уже покинут казаками.
Во время этого скитания останавливаться приходилось в крестьянских избах. Встречали часто неохотно, угрюмо, неприветливо. К чужим относились недоверчиво, ибо в быстрой смене событий, в которых "свои" сменялись "чужими", необходимо было установить, кто "свой" и кто "чужой".
Перед самым Оренбургом в деревне, которая только что была оставлена казачьим отрядом, мы остановились, чтобы дать отдых усталым лошадям и накормить их. Деревня казалась вымершей. Из изб на наш стук выходили мрачные, перепуганные бабы, которые на нашу просьбу о ночлеге только отрицательно кивали головами и захлопывали калитки.
Наконец, нам всё же удалось устроиться на ночлег в одной избе. После выпитого самовара и ужина мои товарищи улеглись по другую сторону громадной русской печи на соломе, чтобы хоть несколько часов поспать. Я сидел за огромным столом на лавке. Ко мне присела крестьянка с изможденным скуластым лицом. Платок прикрывал почти весь ее лоб, и тем виднее были ее полные испуга глаза. Она мне с оханьем сообщила, что всё мужское население покинуло деревню и с минуты на минуту можно ожидать вступления большевиков. В деревне известно, что есть такая молитва против большевиков. "Большевик придет, скажешь молитву, - он вертится, вертится, - а порога переступить не может". Не знаю ли я эту молитву или где ее можно достать, или куда за ней послать?
Я подошел к окну. Уже доносился орудийный гул. Издали виднелось зарево пожаров. За столом сидела крестьянка и, {399} покачивая головой, твердила: "молитву бы эту знать, молитву бы знать"... В таком жутком апокалиптическом страхе русская деревня ожидала большевиков...
Когда Уфу уже спешно эвакуировали и со дня на день ожидался приход Красной армии, между некоторыми членами бывшего правительства Учредительного Собрания (Вольский с товарищами) и местными большевиками завязался - через посредство левых эсеров - кое-какой обмен мнений.
В это время наделало немало шума "открытое письмо" к Ленину и др., подписанное видным деятелем сибирского большевизма Шумяцким. Он говорил не за себя только, а от имени ряда своих товарищей, которых многому научил горький опыт падения советской власти в Сибири, Поволжьи и на Урале. То был призыв круто изменить политику и добиться, во что бы то ни стало, "единства революционного фронта", примирения с меньшевиками и с.-рами, возврата к правильной системе народовластия и к политике объединения всей трудовой демократии. Письмо производило впечатление искреннего и прочувствованного "крика души".
Лично Вольский был яростнейшим из ненавистников большевизма в рядах партии, каких мне когда-либо пришлось встречать. Но необходимость капитулировать в Уфе, а затем бессилие перед лицом колчаковского переворота озлобили его до последней степени.
Порывистый характер, толкавший его раньше на вражду к большевикам, доходившую порой до проповеди чуть не поголовного их истребления, - толкнул его на противоположную крайность. Раньше он готов был брататься, и действительно братался, ради борьбы против общего врага, с Дутовым: теперь он уже готов был побрататься с большевиками ради борьбы против Колчака и Дутова.