Перед грозой
Шрифт:
Удары колоколов, правда, стали причинять ему боль. Не в первые дни. В первые дни ему просто казалось, что он находится где-то далеко, совсем в другом селении, под другим, далеким небом, под властью безжалостных колоколов. (А ведь то же самое испытывали Виктория, и Марта, и Мария, и Луис Гонсага — когда того не мучили приступы помешательства, и Лукас Масиас, и падре Рейес. Это же чувство — для одних более осознанное, для Других неясное — захватило всю округу.) Когда до селения донеслись утренние молебствия в день святого креста, когда колокола начали звать к мессе, Габриэль воспринял их удары как удары кинжалом в сердце; страстная тоска перехватила горло, впервые руки его вспомнили о колоколах, и он готов был силой захватить колокольню, чтобы вновь свободно вздохнуть.
И столь сильными были эта острая боль и неудержимое желание, что, не позавтракав и никого не предупредив, он быстро вышел из приходского дома и побежал по пустынным улицам туда, где не будут преследовать его чужой колокольный звон и псалмы паломников. Внезапная мысль чуть было его не остановила и не заставила вернуться: эта приезжая, похожая на статую, — приезжая, ставшая его наваждением, быть может, она там, на горе (почему я не могу ее забыть?),вновь бы услышать, с ней поговорить (почему она напоминает мне о себе?),может, ей будет приятно встретить его (что за важность/),а ему придут на ум какие-то слова, которые он ей скажет (а что я ей скажу, если увижу?),и спросит ее…
Габриэль останавливается, отступает на несколько шагов назад, окидывает взглядом гору, раздумывает и, опустив
4
Той ночью, со второго на третье мая — Dies irae, dies illa — дон Дионисио — Quantus tremor est futurus — был во власти тяжелого сна — Quidquid latet арparebit — ему снилось, что он прожил многие годы, пережил много ужасного — Ingemisco, tanquam reus — или понял, что в нем уже иссякают жизненные силы — Mors stupebit et natura — проснувшись на заре, он почувствовал себя совсем старым — Culpa rubet vultus meus — печальным — Cor contritum quasi cinis — и беспомощным — Iudicanti responsura — почти трупом — Per sepulchra regionum — он не узнавал сам себя! Как воскресший из мертвых.
Lacrimosa dies ilia, Qua resnrget ex favilla, Iudicandus homo reus.Проснувшись, он сразу же ощутил чудовищную подавленность, ужасную, хотя и неясную тревогу, страстное желание молиться, взывать:
Rex tremendae majestatis, Qui salvandos salvas gratis, Salva me, fons pietatis.Болезненные, будто вывихнутые на дыбе, всплывали воспоминания сна, а в ушах продолжало звучать:
Tuba mirum spargens sonum Per sepulchra regionum, Coget omnes ante thronum.Обрывки сонных видений объединялись, мало-помалу оживая:
Quid sum miser tune dicturus? Quem patronum rogaturus Cum vix justus sit securus?Бледные тени рассвета скользили как в могиле, в которую сходят прожитые часы, завершившие свое существование в пожарище истекшего времени:
Dies irae, dies ilia, Solvet saeclum in favilla: Teste David cum Sibylla.Да, все это так и было: церковный дом во мраке, уже наступила ночь; он был удивлен, заметив человека, притаившегося, поджидающего кого-то на галерее рядом с Кухней, откуда вдруг появился женский силуэт, — это Мария? Марта? Человек что-то говорит ей едва слышным шепотом; она пытается убежать, человек ее удерживает. «Нет, нет», — умоляет женщина. Голос Марты, но по виду больше похожа на Марию. «Нет, пот, нас могут увидеть, может прийти мой дядя, какой стыд!» Потом вроде голос Марии: «Я тебе уже говорила, не приходи, не хочу, пожалуйста, ради святейшей Марии». Человек ничего не говорит, тяжело дышит, крепко ее сжимает в объятиях. Дои Дионисио застывает на месте, пораженный страшным гневом, но он не может излить свой гнев, — губы и язык у него словно парализовало. Что делает Микаэла в церковном доме и в такую пору? Разве не было запрещено Марии встречаться с ней и, что еще непростительнее, принимать в этом доме? Конечно, это Микаэла. Нет никакого сомнения. Ее голос, ее жесты. А мужчина? Мужчина, боже мой! Кто это?.. Наконец дон Дионисио обрел дар речи… Мария… это ее шаги, ее стоны, она бежит к своей комнате, падает. «Негодяй!» Мужчина также исчезает, лишь слышно его тяжелое дыхание. Ничего не видно. Дон Дионисио продвигается ощупью, но дороге наталкивается на что-то знакомое: а, это — второй столб, перед трапезной; это — окно, которое ведет в ризницу; здесь — столик с тазом для умывания рук, далее затем — перегонный куб, вечно шумящий и по ночам; дон Дионисио инстинктивно приподымает ногу, чтобы не споткнуться о порог двери своей комнаты; чья-то дрожащая рука хватает его за сутану, и звучит голос казнимого: — «Я, недостойный, хочу покаяться вам, сеньор священник», Дон Дионисио в испуге молчит. Он готов сказать ему: — «Мне, нет…» — но словно онемел. Чья-то рука все еще конвульсивно сжимает его сутану. Тут изголовье койки, тут кресло. Вот это край стола, а это книги: на ощупь он определяет: это — «Слава Марии», теперь по этой книге он готовит проповеди на май месяц. А здесь была — где же керосиновая лампа? И спички? Ощупью он ищет их на столе, на бюро, на кресле. А конвульсивно подергивающиеся руки и губы настаивают, умоляют. Кто же спрятал лампу и спички? Во мраке слышится глухой стук: кающийся бросается на колени, начинает исповедь: «Я заслуживаю преисподней, и пусть меня даже сожгут живым. Я — презренный. Убейте меня, сеньор священник, — в гнусных целях я использовал ваше гостеприимство и вашу отеческую заботу, я попрал ваши седины, издевался над благородством вашего сердца. Иуда был ангелом в сравнении со мной. Убейте меня!» Священник сам близок к смерти, но кровь его бурлит, как в детстве, когда его дразнили друзья-мальчишки. Он готов закричать: «Это ты, Габриэль? Я уже предвидел это». Его раненые чувства отступают перед молниеносно вспыхнувшей мыслью, что сейчас он — судья и должен отречься от сострадания, забыть — как бы это ни казалось немыслимым, — забыть имя грешника и имена близких и дорогих существ, пострадавших от греха. Дон Дионисио подавляет в себе тоскливое восклицание: «Мои племянницы!» — и старается как можно бесстрастнее произнести: «Продолжай, сын!» Вдвойне — сын: по духу и по крови, а поэтому вдвойне предатель. Скольких усилий стоит ему сдержать руку, готовую задушить это чудовище, скольких усилий стоит удержать крик: «Ты, Габриэль?» — и вместо этого он должен повторить: «Продолжай, сын мой!» — и проклятый голос продолжает: «Самое худшее, что я. люблю не Марию, а Марту, и, продолжая любить ее, я стал ухаживать за Микаэлой, обманывая и Марту и Марию». Снова взметнулась дрожащая рука исповедника, готовая карать карой
— Мы осудим сами себя.
— И осудим себя навечно.
Дои Дионисио — Dies irae, dies ilia — очнулся — solvet saeclum in favilla — но, очнувшись, — teste David cum Sibylla — так и не понял до конца — Quantus tremor est futurus — спит он — quando judex est venturus — или уже умер — cuncta stricte discussurus — и то, что он видит в снах, быть может, — смертная реальность.
Созпапие его так и не прояснилось, когда он с невероятной поспешностью бросился на пол и, как в былые дни, начал себя безжалостно бичевать. Холодный пот смешался с горячими струйками крови. Мука его росла, утешение не приходило. Уже мертвый, дон Дионисио присутствовал на собственных похоронах, и душа его исходила в гимне:
Huic ergo parce, Deus: Pie Jesu Domine, Dona eis requiem. Amen [90] .5
Габриэль не знал, в котором часу он проснулся. Облачное небо но позволяло определить время по солнцу. Ощущение, что силы к нему возвращаются, удерживало юношу на земле; ему хотелось еще полежать, с удовольствием потянуться, закрыть глаза. Сон избавил его от тревоги. (Как будто я заново родился.)Чтобы испытать свою силу и ловкость, он вскочил и побежал; ему всегда нравилось бегать по косогорам, не преследуя никакой цели, а просто от избытка сил, словно молодой зверь; он бегом поднялся к кресту миссии; подумал вернуться, но окружающее безлюдье побудило его взобраться на самую вершину горы, чтобы оттуда увидеть селение. И он полез выше — настороженно, как чуткий олень. (Уже никого нет. В эти часы здесь никого не может быть.)Там внизу, если смотреть отсюда, как с небесной башни, лежит селение с затихшими улицами, опустевшее, глухое. А если бы посмотреть на него с еще большей высоты? Подняться, подняться еще выше, выше этих туч, отбрасывающих тени на земле, выше безоблачного неба: это небо — крыша тюрьмы! Взлететь выше, еще выше — раскинув руки, как крылья, напружинив мускулатуру ног!
90
(заключительные строки заупокойного гимна),
— Габриэль!
И упасть с высоких небес, упасть из забытья прямо в тюрьму, которой он, казалось бы, избежал.
Он услышал свое имя, и ему представилось, что это он сам себя позвал, удивившись звуку собственного голоса.
Или будто снова под его руками зазвучали колокола, и ему удалось извлечь из них такие звуки, каких он сам доселе не слыхал.
— Какая неожиданная встреча!
Слова не спешили опуститься в тюремный мрак.
— Как я сочувствовала вам!