Перед штормом
Шрифт:
Я. Георгий Аполлонович, давайте для облегчения разговора зафиксируем тот факт, что вы находитесь в полиции, причём в самом ославленном его отделе, в охранке. И находитесь вы здесь вполне добровольно и, насколько мне известно, по собственному желанию. Не так ли?
Он(в глазах у него блеснуло лукавство). В известном смысле я предпочёл бы оказаться здесь не добровольно.
Я.Но вы, Георгий Аполлонович, забываете при этом одно обстоятельство — когда люди попадают к нам сюда не добровольно, проблематичным становится уход отсюда.
Он.
Я.Надеюсь. Но в жизни всё в движенье.
Он.Моё состояние неизменно. Я посвятил себя внушению людям любви к государю и веры в то, что он служит своему народу.
Я.Видно, плохо вы это делаете, раз приходится нам здесь же, в Петербурге, вон какие штаты содержать для охраны особы государя императора.
Он. То, может, и от вашей слабости тоже. А потом, можно ли соизмерить, соответствуют ли ваши штаты размеру опасности?
Я. Я вижу, вам за словом в карман лезть не надо.
Он.Мои слова у меня в сердце.
Я. Георгий Аполлонович, только честно, зачем вам связь с нами?
Он. Я нуждаюсь в покровительстве. Я человек без столичных связей, а меня и моё дело легко оклеветать. Вокруг сколько угодно завистников и всяческих провокаторов.
Я. Провокаторов, в каком смысле?
Он. На своих собраниях я окружён людьми простыми, в наших свободных разговорах любой из них может выразиться несообразно, и не со зла скажет, а просто не подумавши, а на этом можно сотворить большую клевету на всё моё святое дело.
Я. Мне сказали, что вы на свои собрания социал-демократов не пускаете?
Он.Категорически не пускаем!
Я.Эта ваша предусмотрительность умная, будете её блюсти неуклонно и можете быть спокойны. Но эсеры, говорят, у вас всё же бывают?
Он.Так в эсерах состоят многие рабочие, а им запретить присутствовать я не могу.
Я. Но какой же господин Рутенберг рабочий?
Он.Рутенберг инженер, но главное — он мой земляк-полтавчанин и у нас с ним дружба.
Я.Всё же остерегайтесь эсеров, надеюсь, вы знаете, что их партия называется партией социалистов-революционеров, а это значит, что они тоже враги всякого социального мира. Какой там мир, если они стреляют верных царских слуг. А как вы, кстати, угадываете присутствие социал-демократов?
Он.Своих рабочих я в лицо знаю. А если появился чужак, да ещё на мои слова усмешечки строит, я сразу своим помощникам говорю, чтоб посмотрели того, с усмешечкой. И его тут же под белы рученьки и вон. К слову, тот же Рутенберг имеет тонкий нюх на эсдеков.
Я.Скажите, а разве покровительства Зубатова вам недостаточно?
Он.Боюсь, что он ко мне пристрастен. Иначе зачем бы ему на каждое моё собрание своих агентов подсылать? Чего они меня караулят?..»
«Так начался наш разговор, — пишет далее Спиридович. — И я уже видел, что этому попу хитрости не занимать. Но когда в дальнейшем
— Самодержавие тут ни при чём, — с апломбом заявил Гапон.
Я ему говорю, как же это ни при чём, если самодержавная власть всеми силами охраняет существующий в государстве порядок?
На это следует его вопрос:
— А разве сам самодержец не хочет, чтобы рабочие б его государство жили лучше? И разве он не в силах сделать что-то для этого? И разве предосудительно пытаться привлечь внимание царя к этой проблеме? И вы знайте — большинство рабочих свято верят, что царь верно служит своему пароду, а беда в том, что окружающие царя чиновники мешают ему узнать правду о жизни рабочих…
Вон ещё когда он уже думал о той петиции, с которой 9 января поведёт рабочих к Зимнему дворцу, чтобы открыть глаза царю!..
Вдруг он сказал:
— Время теперь такое, не поймёшь, кто — кто и кому можно верить? Вот побывал у меня на собрании писатель Максим Горький. Потом подошёл ко мне, хвалил, сказал, что я умею словом в душу войти, и вдруг добавляет: «А вот царя вы зря облизываете, его надо коленом под зад, а вы «батюшка, отец наш…» Вы глядите, писатель же, живёт, небось, как барин, а царь ему плох. Вот и пойми это.
Я сказал Гапону, что Горький как раз социал-демократ и есть и тут нечему удивляться. И спросил: «Но про царя он именно так и сказал?»
— Да, да, именно так, дословно, — подтвердил Гапон.
Я демонстративно сделал запись и поблагодарил Гапона за ценное сообщение. Он проглотил мою благодарность, не дрогнув бровью. И принялся рассуждать о тлетворном влиянии на Россию Европы, ссылаясь почему-то на то, что во Франции проституция — профессия, зарегистрированная государством. А когда я заметил, что куда опасней влияние французской революции, он небрежно махнул рукой:
— Что та революция для русского рабочего или мужика?!
В общем, Гапон произвёл на меня прямо угнетающее впечатление мелкостью своей личности. Я сказал всё это Зубатову и спросил, почему мы с ним возимся?
Он ответил так:
— Нас должно интересовать и тревожить любое скопище рабочих, а у него их собираются сотни, и поэтому нам лучше иметь его, как говорится, под рукой, а не в тумане неведения. А так всё просто и понятно обеим сторонам: он имеет наше покровительство, а за это нам надо платить. Только упаси бог делать это открыто, ибо тогда мы становимся как бы соучастниками тех сборищ рабочих и, случись там какая-нибудь пакость, по шее получаем мы.