Пересечение
Шрифт:
Павел смотрел на нее и любил. И еще слушал.
— …Вот. А ты оговариваешь, — закончила Юлька, и Павел вскочил с неудобного легкого стульчика, бросился к ней, но она взяла его за руку, потянула вниз, и он послушно опустился на стул. А она все не отпускала его, и Павел сидел, положив вытянутую руку на стол, и Юлька баюкала ее в своих ладонях.
— Сейчас мы разъедемся, и все… До завтра… — сказал он, разглядывая голубой, в трещинках и царапинах стол. — Ты хоть понимаешь?
Он встретил ее растерянный, даже какой-то испуганный взгляд, и тяжелая, дурацкая ревность тут же исчезла. Какая же она беспомощная в этой своей
— Прости меня, Юл, — заторопился Павел. — Я дурак! Взять еще пирожных, а? Вон тех, кругленьких…
— Крокодил ты, вот кто! — Она все еще печалилась, смотрела мимо него и баюкала, баюкала его руку. — Очень смешная, очень большая лапа, — тихонько приговаривала она, — очень добрая лапа.
Юля вдруг наклонилась, и Павел почувствовал легкое прикосновение ее губ. Они чуть коснулись его руки, и в ту же минуту она встала, закинула за плечо сумку и легко пошла к выходу.
Когда Павел догнал ее и смятенно заглянул в лицо, она уже улыбалась.
— Ты не обиделась, а? — осторожно спросил он на всякий случай и сунул в карман ее куртки забытую на столе шоколадку.
Юлька мельком взглянула на него и ничего не сказала. Нет, она не должна на него обижаться! Он просто еще не очень ее знает: ведь он столько лет жил без нее! Никогда никакая женщина не говорила ему, что она «обжора», никто не поглощал с таким самозабвением пирожные, ни о ком он до сих пор не заботился — никому не заказывал очки, например, никому не покупал шоколадок. Ему все, даже трусы, покупала Таня.
Они долго кружили в поисках какого-нибудь пристанища, наконец нашли глухой тупичок, и он бережно поцеловал Юлю. Потом она поехала домой писать статью, а он на работу. И он так и не спросил о муже, хотя думал о нем все время, так и не сказал о том тяжелом и трудном, что произошло за время ее отсутствия: слишком уж безмятежно-счастливой была Юлька. И не хотелось омрачать эту ее безмятежность, требовать от нее (пусть даже молча) решения в ответ на его разрыв с Таней.
4
С этого яркого июньского дня жизнь его пошла в двух измерениях. Павел защищал свой отчет у Юрия Ивановича — а его пришлось защищать, очень уж он был необычен для отдела внешних сношений, аналитическая записка скорее. Потом с давно забытым азартом кроил-перекраивал монографию — переделать, добить, дать почитать Юльке, — у него, он чувствовал, получалось. Валентин одобрительно на него косился, другой работой не занимал, заставил только объясниться с Галей: через неделю после разрыва она подала заявление об уходе «по собственному желанию».
Валентин пригласил Павла к себе в кабинет, положил перед ним заявление Гали и сказал, рассматривая что-то на противоположной стене:
— Уладьте, пожалуйста…
Павла охватило смутное негодование: почему это он должен улаживать? Но он не посмел ничего сказать, кивнул, взял аккуратно напечатанную и подписанную мелким Галиным почерком бумагу и пошел к Гале.
Вдвоем, не скрываясь, — что уж тут в самом деле скрывать, когда даже начальство знает, — они спустились все в тот же скверик и битый час просидели на лавке у цветника. Он слушал ее упреки и беспомощные вопросы, на которые нет и не может быть ответа: «Скажи, чего тебе не хватало?», и «В чем же все-таки дело?»,
Он молчал, тоскуя и понимая справедливость упреков, он бормотал что-то о Сашином восьмом — таком трудном! — классе, о том, что очень занят, плохо себя чувствует, что всему на свете приходит конец, и прочую жалкую чепуху.
А Галя, такая всегда молчаливая Галя, говорила и говорила, захлебываясь словами, и красные пятна горели на ее щеках. Она говорила о потраченных на него годах, о каких-то недоразумениях с сыном, о бесконечном ожидании его звонков, о том, что растеряла из-за него друзей и подруг, что могла бы, между прочим, выйти замуж, но отказала «вполне перспективному и надежному человеку». И он вдруг увидел их связь глазами Гали, остро ощутил ее унижение и одиночество и ужаснулся своему беспросветному эгоизму. Как он сам всего этого не понимал? Почему понял только теперь? А если б кто так с его Юлькой?
— Прости меня, Галочка, — тихо сказал он. — Прости, если можешь…
Галя сразу замолчала, будто споткнулась, и глаза ее стали стремительно наполняться слезами.
Павел испугался, что она расплачется прямо здесь, в скверике, но Галя встала, вырвала у него из рук листок с заявлением и быстро пошла в здание.
Когда Павел, выкурив подряд три сигареты, поднялся к себе, Гали уже не было: ее отпустили домой. Неделю она бюллетенила — никто так и не узнал, что с нею было, — а потом вышла на работу, похудевшая, побледневшая, но, казалось, спокойная. Она сидела в своем «предбаннике», печатала и молчала. И всякий раз, проходя мимо нее, Павел чувствовал себя последним мерзавцем, свои «грязные страницы» печатал сам и старался ни о чем ее не спрашивать. А Дим Димыч обращался с ней подчеркнуто уважительно, звал обедать, угощал «Филипп-Морисом» и молча осуждал Павла.
Это было одно измерение его жизни. Вторым — радостным, нежным — была Юлька и все, с нею связанное. Они виделись каждый день — не могли не видеться, даже в неприсутственные дни он приезжал теперь в институт, — они без конца друг другу звонили — не могли не звонить, бесились и тосковали, расставаясь на три-четыре часа. По утрам Дим Димыч уже не брал трубку — ждал, когда схватит Павел, и тогда вставал и, на ходу доставая сигареты, выходил из комнаты. Павлу было стыдно перед Дим Димычем, он понимал, что надо работать, дотерпеть до обеда, но терпеть было невмоготу: ведь последний раз они виделись вечером, «ранним вечером», как сказала однажды Юлька, и накапливалось столько мыслей и чувств, что невозможно было держать их в себе.
— Тебе удобно говорить? — слышал он счастливый голос. — Не очень? — Проклятый Димка возвращался невероятно быстро. — Ну тогда слушай. Сегодня у нас летучка, обсуждаем десятый номер. И знаешь, у меня такая идея…
Юля звонила от кинотеатра, и он бросал все и выбегал к ней на минутку, которая неизменно растягивалась на полчаса. Хорошо хоть, что все это началось летом и не надо было надевать пальто; хорошо, что половина сотрудников разъехалась по отпускам, институт был печально пуст, и даже то подобие дисциплины, какое всегда заставляло страдать отдел кадров, пошатнулось и рухнуло, размякло и растворилось в долгожданной, недолгой московской жаре. Хорошо, что писалась — легко, свободно, даже, можно сказать, вдохновенно — его монография. Он писал и думал о том, что ее будет читать Юля…