Пересечения
Шрифт:
— Ну что ты хоронишь нас, дядя Федя? — возмущались наперебой молодые парни-пехотинцы, белорусы из одной деревни из-под Гродно, Паша и Коля. — Война же закончилась. Закончилась война, дядя Федя! Понимаешь? Мы же их побили.
— Да, вы «побили», — Кучма болезненно скривился. — Это там побили, где у наших пушки, да «катюши», да танки. А тут мы голыми руками не очень-то. Командир оружие нам не доверяет.
Кучму взяли в облаве из дому, из небольшого села на Днепропетровщине, увезли эшелоном вместе с молодежью. Запихнули его в теплушку и везли много дней до самой Голландии. Не все молодые выдержали, а он вынос. «Жилявый я был всегда, крепкий, как черт», —
— Фашист, он порядок любит, — объяснял Кучма. — Иначе никто их не станет бояться. Может, все, кто кабель рубили, остались на заводе.
— Хорошо бы, — сказал Сафронов.
— Да оно бы хорошо, только не мне.
— И тебе хорошо, дядя Федя, — смеялся Паша, вечно неунывающий и самый голодный. — Не оказался бы десятым, не попал бы на свободу.
Кучма хмурился и отворачивался.
— Еще неизвестно, что это за свобода. Одели нас так, что на глаза людям не покажешься.
— Ну, не всех же! — смеялся Паша. — Вон Сафронов у нас, как настоящий менеер [1] .
1
Менеер (гол.) — господин.
— Где ты так насобачился шпрехать, Миша? — спросил у Сафронова второй белорус, серьезный и тихий парнишка.
— По лагерям, Колюнчик, все по гроссен Дейчланд, пошвыряло меня.
Петр не вмешивался. Пусть говорят, лишь бы тихо, чтобы не услышал кто-нибудь русскую речь. Свобода пьянила их после всех страхов, унижений, издевательств. А сейчас идут себе по игрушечной стране, сидят в пахучем сене, как где-нибудь на родине своей, в Белоруссии или под Ленинградом. Там тоже туманов да сырости хватает, может, не так ветрено. Конечно, достаточно беглого взгляда, чтобы понять, какие они голландцы. Петр действительно не захотел вооружать их. У него одного был «шмайссер», спрятанный под полой рыбацкой куртки. Петр был на свободе уже больше года и привык к тяжелому чувству раздвоенности. Ему казалось, что есть два Петра — один обреченный, беспомощный узник лагеря смерти Схевенингена, а второй — вооруженный голландский рыбак, связной амстердамской группы Сопротивления.
Здесь все было странным: позеленевшие от времени башни мельниц, реки, текущие, как в корытах, над дорогами, деревянная обувь и короткие брюки крестьян, ночная внезапная война подпольщиков, потому что днем некуда деваться в безлесной равнине, нужно быть у всех на виду, особенно у энседовцев, шастающих по домам в своих черных мундирах.
Проще всего быть чьим-нибудь родственником. Дальним, чтобы мало кто помнил, горожанином, из Амстердама или Гааги, перебравшимся в тишину, к земле, картошке и салу, к рыбе.
Пришлось и Петру жить в голландских семьях, называться братом, дядей, племянником. «Племянником» смотрителя дамбы Яна Вилса, хозяина маленького домика у насыпи, отгородившей городок от Зейдерзо, Петру довелось быть несколько месяцев. Там, в обществе старого Яна и его дочери, Петр впервые расслабился, отошел от лагерных ужасов.
Уводя свой отряд все дальше на север, Петр ловил себя на желании идти быстрей, пусть даже рискуя. Он хотел прийти в дом Вилса, увидеть ту, встречи с которой хотел и боялся. Преступной была мысль о женской нежности в час, когда
Стин было двадцать два года. Она позволяла Петру брать ее под руку и провожать в церковь к воскресной службе. Девушка краснела от смущения, когда соседи, подмигивая, говорили:
— О, Стин, как вы с братом похожи!
Петр не возражал, похожи — еще лучше. И Стин, и старый Ян понимали, что недельные отлучки их жильца и диверсии против немцев на дальних дорогах вдоль моря связаны между собой. Стин однажды подумала, что этот чужой человек может исчезнуть так же вдруг, как и пришел, и ей стало страшно. Когда чужеземец, разговаривая с ней, неожиданно умолкал, ей хотелось обнять его большую седеющую голову, приласкать, как ребенка.
— Расскажи, Петр, какое лето у тебя на родине.
Петр на миг закрывал глаза. Когда это было и было ли вообще? Цветущие подсолнухи в полях, буйная зелень островов, сосновые бескрайние леса между Днепром и Десной. И тут же в памяти плыли разбитые дома, вымершие улицы и безымянный холмик в саду — могила погибшей в первую же бомбежку Чернигова жены.
Стин глянула на окаменевшее лицо Петра и, положив свою узкую ладонь на грубые пальцы, тихо сжала их.
— Если это больно, не надо, Петер.
Рядом с домиком Вилса остановился грузовик, и несколько темных силуэтов топталось у радиатора машины. Стин обняла Петра, закрывая его от всего мира своим худеньким телом. Прижимая ее к себе, чтобы успокоить и согреть, ощущая доверчивую покорность и беззащитность, Петр задыхался от ужаса, сейчас сюда войдут мофы, чтобы взять его, а Вилсов расстрелять на месте, и он не сможет помешать им, потому что он за все четыре месяца не брал оружия в дом, оставлял в тайнике.
Петр множество раз, испытал эту подлую незащищенность — от первых дней плена до неудачных побегов и истязаний. Но даже перед лицом смерти, когда их, сотню русских пленных, умирающих с голоду, замерзающих на холодном ветру, босиком по снегу водили мимо аккуратных розовых домиков, мимо испуганных горожан, чтобы те убедились, какие мерзкие твари эти большевики, пытавшиеся воевать с армией великого фюрера, — и тогда, уже не веря в возможность выжить, Петр не ощущал так мучительно свою беспомощность, как сейчас, в комнатке Вилса.
Темная фигура от машины направилась к дому. Вилс сразу же вышел во дворик. Стин вся обмякла, теряя сознание, и Петр подхватил ее на руки.
И тут до его сознания дошло, что немец всего лишь спрашивал дорогу, ему нужно было выехать в сторону укреплений. Повернулся и пошел к машине. Грузовик зарычал и исчез в темноте.
А вскоре штаб отозвал Петра, и пришло расставание с домом Вилса и со Стин.
Они говорили в боковушке, сидя на узкой тахте, на которой обычно спал Петр. Стин застегнула кармашек небольшого туристского мешка, собранного в дорогу своему «брату». Наступал вечер, в комнате становилось серо, из углов выползали тени.
Петр понимал, что уходит, возможно, навсегда, и испытывал такую муку, будто хоронил близкого и дорогого человека.
— Я не хочу, чтобы ты уходил. Оставайся, Петер. Я стану твоей женой. У нас будут дети. Сын. Он вырастет таким же сильным, как ты.
Он ощущал на своем лице ее дыхание, ее мокрые от слез ресницы.
— О, Петер, я буду верной тебе, я до смерти буду любить тебя…
— Нет, — Петр сжимал ослабевшие ее руки. — Я не могу. Пойми. Война во мне. Я не нужен тебе такой. Жди, я вернусь.