Переселение. Том 1
Шрифт:
Энгельсгофен смерил грека холодным взглядом и сухо сказал:
— Я этого не помню.
Надобно сказать, что и старый барон наслаждался открывшейся перед ним панорамой. Учебное поле и Темишвар давно уже стали неотъемлемой частью его жизни. И теперь они походили на разбитое окно, сквозь которое можно все-таки увидеть свое прошлое. Сюда он попал когда-то молодым офицером, и вот теперь с этих зеленых плацев должен будет вернуться в Вену, где его никто уже не ждет. Здесь еще какое-то время будут его помнить, как и этого кривоногого грека, а потом позабудут даже само его имя. Город позади него с высокими колокольнями останется, как останется и солнце, которому так умиляется этот болтливый грек, а он, Энгельсгофен, скоро уйдет, уйдет, но не в Вену,
Солнце, которое Гарсули так любил из-за своих распухших от ревматизма колен, Энгельсгофен любил еще больше, потому что стоял уже одной ногой в могиле. И сейчас он смотрел на залитые солнцем плацы, понимая, что смотрит на них, вероятно, в последний раз. Толпа сербов со знаменами, лошадьми, значками, в шапках и красных гунях не возмущала его и не раздражала вонью его ноздри — напротив, ему казалось, что она пахнет красными полевыми маками. Фельдмаршал-лейтенант наслаждался строгими геометрическими построениями полка, статностью людей, немой покорностью солдат, которые ударами подошв отвечали на громкие команды своих начальников. А дальше, на фоне голубого неба, видел он ряды тополей, но они пробуждали в нем лишь печаль. Солнце поднялось, но он знал, что уже недолго ему придется любоваться его восходом. Однако, поскольку надо было что-то ответить вертевшемуся вокруг него греку, Энгельсгофен вынул изо рта трубку и крикнул:
— Можете передать от меня графу Хараху, что он старый осел. Придет время, когда в Вене раскаются, что прогнали этих ни в чем не повинных людей в Россию. У вас вот на уме разные прожекты, хотите по линейке выровнять их улицы и дома. А лучше бы привели из Вестфалии триста семьдесят восемь сильных кобыл да послали бы этих солдат воевать против французов. Получился бы кавалерийский полк, ничуть не хуже кирасир Хараха. Несправедливо выгонять ни в чем не повинных людей из их домов. Но все вы, там при дворе, были и остались просто задницы.
Потом, перегнувшись через перила, Энгельсгофен крикнул стоявшим у знамен Исаковичам:
— Сегодня выдать людям двойную порцию хлеба и каждому эскадрону — по бочке вина!
А когда лица солдат, стоявших перед павильоном, засияли от удовольствия, так что могло показаться, будто над красными маками заколыхалась золотистая пшеница, старик взмахнул своей треуголкой и заорал по-немецки:
— Сербы! Трижды виват старому Энгельсгофену!
И, размахивая плюмажем, он громко заревел, точно воздавая самому себе высокие, почти королевские, почести. Сербы восприняли его возглас как команду «вольно» и в тот же миг разошлись, чтобы размяться и оправиться, с удовольствием подхватив во все горло:
— Виват! Виват! Виват!
Солнце, зеленое поле, взыгравшие лошади, толпа счастливых, довольных, кричащих от восторга солдат — все это обмануло Гарсули. На какое-то мгновение обер-кригскомиссару показалось, что аудиторы и профосы Темишвара его обманывали, когда нашептывали о надвигающейся буре. Да и все россказни стражников о стрельбе в казармах, о поджогах скирд вблизи пороховых погребов — тоже, вероятно, выдумки, порожденные стремлением при помощи наветов сделать карьеру. Эти сербы, которые, по словам его клевретов, скорее вернутся в Турцию, чем позволят трогать своих мертвецов, стоят сейчас послушно и весело, вот тут перед ним, и быстро выстраиваются по команде офицеров. И потому Гарсули подал знак графу Палавичини зачитать рескрипт о расформировании полка, будучи уверен, что все покорно, без возражений согласятся покинуть укрепленные редуты у Махалы и переселиться в имения венгерских помещиков, дабы, перестав быть солдатами, навеки осесть, подобно другим крестьянам, на земле.
Гарсули был неглуп. Он понимал, что возможности одного человека весьма ограниченны. Но ему хотелось во что бы то ни стало покончить с этим делом, хотя бы формально, а над тем, что будет потом, пусть ломает себе голову Энгельсгофен. Нужно было выполнить распоряжение, прочитать рескрипт из Вены и растолковать его по-сербски. А подчинятся ли сербы приказу, или их придется вешать
Увидев, что вся свита расположилась вокруг него на досках и скамьях павильона, а с церемониалом выноса знамен покончено, Гарсули встал с места и остановился перед Энгельсгофеном. Его черный бархатный фрак, белые по локоть перчатки и черные страусовые перья на шляпе привлекли внимание солдат, знавших, что принято какое-то важное решение, от которого зависит их судьба. Гарсули поднял над головой свернутый в трубочку рескрипт, перехваченный черными шнурами, с которых свисали большие черные восковые печати. Потом изо всей мочи заорал по-немецки:
— Слушай мою команду! Смирно!
Люди мигом умолкли и стояли теперь как вкопанные. И позади него все: город, укрепления, стены, рвы, наполненные водой и лягушками, церковные башни, колокольни, пушки — все словно окаменело. Ни одна ворона не пролетела над Темишваром, пока Гарсули разворачивал рескрипт. Офицеры, кирасиры, аудиторы стояли безмолвно, вытянувшись на отструганных накануне досках павильона. Один лишь барон Энгельсгофен остался сидеть на своем месте, негромко покашливая. Застыли у павильона и гусары с саблями наголо. И только лошади, мотая головами, отмахивались от мух. Время от времени у них вздрагивала кожа, и мухи взлетали с мелких ранок на холках коней. Перед павильоном, сдвинув ноги по стойке «смирно», вытянулись триста семьдесят восемь человек в красных гунях. Никто не шевелился. Стояла такая тишина, что было слышно, как где-то вдалеке размеренно бил колокол. В том году свирепствовала малярия, и на кладбище ежедневно хоронили по нескольку человек.
Гарсули на какое-то мгновение почудилось, что по его команде замерли и эта бесконечная зеленая долина, и ряд тополей у кромки голубого неба. Почувствовав, как солнце печет щеки, он поднял голову и попытался посмотреть широко открытыми глазами на дневное светило. Но в тот же миг закрыл их и визгливо, будто охрипший петух, заорал:
— Слушай мою команду! Вольно! — Затем, уже тише, обратился к своему адъютанту, который снял было перчатки, а теперь поспешил их снова надеть: — Читайте, Палавичини. Только не торопитесь. — С этими словами Гарсули опустился в кресло.
Пока граф Палавичини читал начинавшийся длинной преамбулой рескрипт о расформировании полка, Гарсули наблюдал за солдатами, которые стояли неподалеку от павильона, разинув рты от удивления.
Большая часть этих людей понимала в рескрипте, который был написан по-немецки, не больше, чем паписты — в латыни во время католической службы, когда верующие улавливают лишь отдельные слова: «Христос», «Страшный суд» или «вечность» — и вслед за священником повторяют: «in saecula saeculorum» [10] , не зная точно, что за ними следует. Так примерно понимали немецкий язык и эти сербы-схизматики. Все они слышали, как граф читал: «Ihro Kaiserlich Konigliche Majestat bei der demnachst resolvierten endlichen Regulierung derer Slavonischen Grеntz Regimenten» [11] , но только не знали, что это означает. Лишь чувствовали, что нагрянула большая беда, и стояли понурившись, открыв рты, и удивлялись, что она все-таки наконец нагрянула.
10
во веки веков (лат.).
11
Его императорско-королевское величество в скором времени отдаст распоряжение об окончательном урегулировании Славонского пограничного полка (нем.).