Периферия
Шрифт:
— Правильно вы считаете, — сказал Николай Петрович.
— Я человек маленький, — вдруг сказал Леонид Макарович. — Получаю пенсию и зарплату, никому не мешаю. А до этого водителем работал. Я всю жизнь был водителем, еще до войны, когда об асфальте не слыхали. Колеса расплескивали пыль, как воду. Я ушел на пенсию с чистым талоном.
— Молчал бы уж, чудо-юдо! — шикнула на мужа Авдеевна. — Я бы тебе столько проколов сделала, и не в этом талоне.
— В войну я тоже был водителем, — сказал после паузы Макарович. — На Волховском фронте. Мы ездили по лежневкам. Из меня все вытрясло, печенку и селезенку.
— А дурь почему осталась?
— У нас гости, соци… соци… социлогики, а ты обо мне неуважительно говоришь
— Нехорошо, зато правильно!
Они пререкались привычно, не повышая тона, как все последние годы, когда Леонид Макарович употреблял, а потом маялся печенью и головой. Других нарушений не допускал, только превышение дозы.
— Мама идет! — сообщила Наденька, вскакивая.
К ним шла молодая стройная женщина в джинсах и белой блузке, и ветви сирени, загораживавшие дорожку, размыкались перед ней. Это была Авдеевна, сбросившая сорок лет и избыточный вес. Но в облике дочери не было добродушия.
— Торжество? Без меня? Можно было и подождать, из уважения к моему пролетарскому происхождению. — Ее непринужденность стоила ей труда, и немалого. — Меня зовут Ксения. Для своих я Ксюха-Кирюха. Я ужасно голодна, а здесь так аппетитно закусывают. Батя, что ты скажешь, если в результате моего прихода твоя доля несколько оскудеет? Ты не лишишь меня наследства? Только не это!
Зацокал медный носик умывальника. В этом доме с уважением относились к вещам, служившим нашим бабушкам. Ксения села напротив Николая Петровича. Сказала:
— Не соблазню. За вас, молодые, залетные! Вьете свои гнезда, и оставляете их, и вьете новые? Угадала? Я проницательная, в матушку пошла. Но говорю больше, чем нужно. Осуждаете? А нам все равно!
Она выпила и захрустела редиской. И все выпили, а Леонид Макарович опять осушил стопку до дна. Надя смотрела на мать, и в ее округлившихся, огромных глазах можно было прочесть давнюю, тихую скорбь.
— Злые ветры? — предположила Ксения. — Но мягкая посадка, да? Со мной не соскучитесь. Знаю, вам и без меня есть чем заняться. Но чуть что — пожалуйста! Каких высоких материй вы успели коснуться? Батя рассказал, как он всю жизнь крутил баранку? Он видел впереди орден, но о нем забыли. Он был согласен и на медаль. Но таких, как он, всегда слишком много. И о нем опять забыли. Надо бы выпить за то, чтобы не забывали нас, о тех, кто тут крутится, вертится, гонит план и сверх плана…
— Ешь, пожалуйста! — строго сказала Авдеевна.
— Я ничего, я паинька, мамина любимая дочка! — вскинулась Ксения.
Николай Петрович смотрел на нее и думал, что же ей помешало. Все на месте, все при ней. Но уж больно некрасива. Широкое лицо, нос картошкой. Такое лицо неуловимо меняет какая-нибудь малость, добрая улыбка, хитринка в глазах. Как у Авдеевны. Но чего не было, того не было. А не дано, и не разживешься. Сейчас лицо ее, яркие губы, обильная штукатурка щек и век, взгляд, как бы приклеивающий к человеку, на которого она смотрела, наводили на мысль о быстром и легком сокращении дистанции. Существует же что-то почти неуловимое, благодаря чему коллекционер юбок безошибочно находит коллекционершу брюк и наоборот. Так что же ей помешало? Нос, на который в детстве кто-то надавил большим пальцем со словами: «Можно позвонить в Москву?» — и он застыл в таком положении? Настырность? Стремление быть на гребне волны? Но без него нет и человека, так что же в нем, в этом стремлении, плохого? Оно должно быть соразмерно с полезной отдачей. Слово-то какое бухгалтерское. Но разве в мире чувств его роль иная?
— Скучно сидим, — сказала Ксения. — Хотите, батя расскажет вам, как он мок и изнемогал в своих волховских болотах? Болота и лежневки — любимая его тема. Думал ли он когда-нибудь, что зарулит в Чиройлиер, под белое наше солнце? Знаете, что я предлагаю? Выпьем за меня. За новоселов пили, за хозяев дорогих и ласковых — тоже.
— Не получается, сейчас конец одиннадцатой.
— Ну, тогда за год — два годовых плана. Слова-то какие, прямо в жар бросают. Нам положено обслуживать две машины, это к вашему сведению, в трикотажном деле вы, я чувствую, ни бум-бум. Две — это отраслевая норма. Ну, пусть она выигрывала конкурсы «Лучший по профессии». Но это еще не значит, что надо брать четыре машины. Ее просили? Не просили, а возникает. Не просили, а на трибуну лезет, луч прожектора ловит. Показушница несчастная. Ну, я ей показала. Открыла ее шкафчик в раздевалке и платье искрошила ножницами в клочья. Я ей показала, как славу себе зарабатывать! Она будет рекорды ставить, на Аллее передовиков красоваться, в президиумах сидеть, сверху вниз нас разглядывать, мелюзгу шершавую. А потом бац! И нате вам новые расценки, все извольте переходить на три, на четыре станка. Опыт, мол, хорош повторением! Слыхали мы эти песни. Я взяла и этой Шоире показала. Шоира в переводе с узбекского — поэтесса. О ней и пишут в таком тоне. Она, мол, создает поэмы из трикотажа! А мы так, общий фон, при сем присутствующие. Это что, справедливо?
— Дура ты! И всегда была дурой! — набросилась на дочь Авдеевна. — Горячку спорола от своей беспросветности. Небось чуешь, что сидишь на горячем? За это схлопотать можно по всей серьезности. Найдут-разыщут, заголят юбчонку и всыплют.
— Брюки на мне, — отмахнулась Ксения.
— Да кричать-то об этом зачем? Черной славы захотела? Всю фабрику оповестила?
— Я втихую, ученая.
— Почему бы тебе самой не догадаться взять четыре станка? Здорова, тебе пахать и пахать! Глядишь, и тебя — на Аллею передовиков, в президиумы. Жизнь кого любит? Тех, кто впереди идет. А тех, кто им мешает, жизнь не любит.
Ксения ушла в себя. Мать высказала мысль, которая ей самой никогда не пришла бы в голову. Не помешать, а поддержать. Зачем? Чтобы самой выйти в лучшие. Больше зарабатывать, наконец. Мать не могла пожелать ей плохого.
— Сама! — произнесла она тихо.
Попыталась увидеть себя в новом качестве. Растерялась, уставилась на Николая Петровича. Было что-то трогательное в том, как она, привыкшая крушить сплеча, вдруг остановилась, засомневалась.
— С вашей мудрой матерью вынужден согласиться, — сказал Николай Петрович. — Попомните мое слово: вы еще будете стыдиться этого поступка.
На какое-то время воцарилось молчание. Ксения смотрела прямо перед собой; неудовлетворенность вновь сдавливала грудь.
— Здесь нам «вы» говорят, здесь нас учат! — вдруг с сарказмом выговорила она. — Насчет того, что мне стыдно станет, не знаю. Глубоко сомневаюсь. Что я, противна себе должна стать? Сама себе ненавистна? Не будет этого. Ладно, закруглимся для ясности. Источник иссяк. — Она крутанула пустую бутылку, и та, повернувшись, остановилась горлышком к ней, — А жажда осталась. И так всегда. И у тебя, батя, тоже так? Ведь верно? Мы с тобой товарищи по жажде. Куда бы пойти? К кому?