Персеиды. Ночная повесть
Шрифт:
Помнишь, как в парке ты, еще веселый прыгучий подросток, вдруг по-взрослому заворчал, резко дернулся, вырвал из моих рук поводок и кинулся в сторону человека, который возился в сторонке (я близорука и не сразу увидела его). Кинулся и потом гнал его через весь парк – нашего прославленного городского эксгибициониста Толика. Эта была восхитительная утренняя весенняя картина. Как раз на стадион проходила девичья группа из нашего медицинского колледжа, которую и поджидал каждое утро Толик-эксгибиционист. Девушки замерли. Что-то бежало на них странное. Спотыкаясь и переваливаясь, кое-как несся Толик, придерживая руками незастегнутые портки и все остальное, что там у него еще было, за ним как огненная мохнатая стрела легко летел ты, следом бежала я, а девочки-медички при виде Толика визжали, а тебе аплодировали, потому что Толик уже всех достал: он ведь не Аполлон совсем был, а назойливо хотел внимания чистеньких хорошеньких медичек, особенно весной, когда юные прозрачные
Когда мне надо было идти куда-то поздно вечером, ты меня провожал и нам не было страшно. Помнишь, как мы встречали моего сына Даньку с тренировки? А помнишь, как ты, еще совсем маленький, вдруг кинулся на человек пятнадцать милиционеров и разогнал их по кустам, к чертовой бабушке. Ох, с каким наслаждением я тогда участвовала в этой нашей с тобой игре.
– Щаз вытягну пистолета! – опасливо угрожал из кустов главный милиционер. – И как стрельну щаз один раз! Забери собаку, я сказал!
Ты был ярко-рыжий, пушистый, очень обаятельный, легкий, улыбчивый, но тебя боялись милиционеры, охранники, пьяницы и другие криминальные лица. Тебя любили все вокруг: знакомые, соседи, почтальоны, все дети нашего квартала. На прогулках мы обзаводились новыми друзьями, знакомыми – и собаками – и людьми, и все норовили тебя погладить.
Ты лежал на моих тапочках, не ел и тосковал, когда ждал меня из больницы. Ты ответственно принял в семью младенца Лину и сразу взял на себя охрану ее и ее коляски. Ты научил ее ходить, первый шаг она сделала, держась за твой ошейник. Прежде чем сказать «мама», Лина сказала: «Ав-ав-ав!» Когда Данька, впервые надолго уезжал из дому на учебу в другой город, ты молча стоял в прихожей с мокрыми глазами, поскуливал тихонько неназойливо и вздыхал. Данька, не склонный к сантиментам, выходя из дому, присел, обнял твою башку и поцеловал усатую твою шелковую морду. Ты спас в горах нашу машину, когда в нее забрались воры, чтобы ее угнать. Ты догнал одного из грабителей и улегся на него сверху, не зная, что дальше с ним делать – ты умел догонять, но не умел кусаться и не был обучен всяким собачьим силовым приемам. Ты однажды в лесу догнал зайца и весело бежал с ним рядом еще какое-то время, счастливо заглядывая серому в морду, мол, побегаем? Ты не знал команд, но понимал слова «спасибо», «родной», «позови Лину» и еще сотни слов. Ты пел под хорошую музыку и говорил: «мама». Да что слова – ты понимал, когда человеку плохо, и молча клал свою голову на колени, вопросительно водя бровями, ты понимал, когда человек счастлив, и тоже радостно прыгал рядом и путался под ногами. Ты был таким благородным, что не ревновал Даню к его любимой Ирочке. Ты поступил, как может поступить самый благородный человек, ты полюбил Ирку так же, как любил Даню. Ты угрожающе рычал, когда кто-то в шутку замахивался на меня или моих детей.
Смотрю в небо и думаю, что ты где-то там, в созвездии Гончих Псов.
Как ты там? Я скучаю по тебе.
Говорила уже? А, ну да, говорила. Го-во-ри-ла. Го-во…
Что-что?
…
…Я тебя тоже.
А хочешь, я расскажу, как мы теперь живем без тебя, Чак? Расскажу тебе о твоей семье, о твоем дворе, о твоем квартале, о твоих знакомых, о новых жителях нашего дома и о твоем городе. И обо мне, вот тут сидящей на крыше, ожидающей звездного дождя.
Вечером я теперь гуляю одна. Это странно, конечно, не идти куда-то специально, плестись или бежать по делу, а просто так гулять без всякой цели. Тем более в нашем маленьком городе, где каждый встречный тебя обязательно остановит и спросит: куда идешь? А ты: никуда. Гуляю. А почему сама гуляешь? – спросит встречный, это странно. Лучше ты бегай, советует, на стадионе, например. А то как-то знаешь…
Гуляющий в одиночестве нашим жизнерадостным жителям кажется несчастным. Тут же придумываются легенды, что тебя бросили или ты сам ушел из дома навсегда с чемоданом, торшером и зимним пальто, перекинутым через руку, и теперь тебе некуда приткнуться. Вот ведь – гуляет одна, ай-ай-а!
А ты просто хочешь побыть в благословенном одиночестве. Не разговаривать, не слушать, а просто идти, идти, идти, ритмично идти, куда глаза глядят, идти и размышлять.
Муж Кузьмич любит вечерний биллиард, дочь Лина готовится к занятиям в университете, сын Даниил по вечерам на тренировке, внук Андрюша играет на компьютере, невестка Ирочка – она учитель – готовится к урокам, мама Нина Никифоровна не любит гулять по вечерам. Собака Амур – не компания, он предпочитает не гулять, а бегать. А бегать у него означает практически лететь. Пока низко-низко над землей, но лететь. Со свистом пролетать по улицам, таща сзади на поводке кого-то из семьи, кто отваживается его выгуливать. Амур – ездовая собака, и с ним не поразмышляешь. Собаченька Дуня любит бродить сама во дворе, к тому же она такая маленькая, что, если гулять с ней по городу и окрестностям, ее надо носить на руках, она не успевает маленькими лапами даже за очень медленным человеческим шагом.
Короче, я люблю гулять сама. Пусть выдумывают мои соседи и знакомые причину, пусть развлекаются. Вот когда был жив Чак, с ним мы прекрасно бродили и вместе молчали, заглядывая в такие отдаленные места, забредая в такие закоулки, как будто открывали новые земли. Мы возвращались домой наполненные воздухом свободы, утомленные, счастливые. У нас гудели от усталости лапы, а по ночам нам снились яркие приключения, во сне мы поскуливали, смеялись, удирали от погони и всегда побеждали. Но Чака нет уже три года. И я гуляю одна. Хотя иногда, когда вдруг задумываюсь и забываю, ищу внизу ладонью шелковую морду и мокрый нос, как будто проверяю: здесь ли ты, мой дружище? А под рукой пустота, никого рядом нет. И дальше тащусь угрюмая, иногда в слезах, и прогулка не в радость. Но однажды случилось вот что.
По городу нашему ходит существо породы Эйнштейн – лохматое, язык наружу, странное, очень сообразительное и совершенно не озабоченное тем, что о нем думают окружающие. Типичный Эйнштейн. Только он – собака. Зовут Сириус. Это я его так называла в честь Сириуса Блека, крестного отца Гарри Поттера, опального волшебника, который превращался в собаку, потому что был анимаг. Вот же запутано там у Роулинг, да? Вроде как они же волшебники и колдуны, общаются с духами и привидениями, опять же превращаются то в кота, то в собаку, то вообще непонятно во что, а тем не менее крестный отец – это обязательно. Ну да ладно, а то воображение сейчас как разгуляется – не уймешь. Я о Сириусе.
Недавно, когда я брела, опустив голову и подбрасывая ногами упавшие листья, вдруг увидела вот эту вот странную собаку редкой породы Эйнштейн. Он шагал навстречу деловито, не глядя по сторонам. Черный, лохматый, независимый. Прошел мимо и даже не взглянул, не махнул хвостом. Я остановилась и стала смотреть ему вслед. Я ведь никуда не спешила, просто гуляла. Интересно ведь наблюдать, что делает и о чем думает собака. Сириус шел вперед довольно решительно, не бежал, не трусил по-собачьи, он шагал, он, даже можно сказать, шествовал. Вдруг, видимо почувствовав мой взгляд, он резко замедлил ход, развернулся, подошел ко мне и, даже не подымая головы, остановился рядом, выжидая, мол, идем-нет или что? Я нерешительно двинулась дальше, а он спокойно зашагал рядом, строго у левой ноги, как будто всегда так ходил. Мы гуляли в тот день, в день нашего знакомства, рядом, по дороге зайдя в магазин «Мясо и колбаса» за сосиской. Купили три – сосиски были маленькие.
Теперь, не могу сказать, что каждый день, но часто во время моих прогулок, когда я опускаю левую руку по привычке, под ладонь вдруг подлезает на удивление шелковистая для уличной собаки голова Сириуса. И я иногда думаю, что Чак, мой мудрый друг, который семнадцать лет служил ангелом на земле, а уж на небе ему точно была заготовлена такая участь, что именно он решил одним махом выручить двоих: одного – от одиночества и тяжелых, вытягивающих душу воспоминаний, а другого – от голода.
Сириус теперь знает всех моих домашних. И все стараются его угостить. Очень часто он провожает мою дочь Лину к остановке маршрутки.
Нужно сказать, что Лина встает в пять утра, в шесть с лишним выходит из дома, садится в маршрутку, к семи она уже в городе, а там пересаживается в троллейбус и долго едет по Черновицким холмам на самую высокую точку города – в университет. Приезжает, проходит через кованые ворота, идет по мощеной дорожке, тянет на себя тяжелую массивную высоченную дверь, которая, возможно, помнит еще и мою маму, и меня, входит в старинное здание своего факультета, где гулко отдаются ее шаги в пустом коридоре, спускается вниз в кафе – выпить чаю или кофе и встретиться перед занятиями с друзьями, немногочисленными ранними пташками с других факультетов и отделений. Они разговаривают о том о сем, делятся впечатлениями, пьют обжигающий двойной кофе из картонных стаканчиков и постепенно просыпаются. Особо нашу милую провинциальную девочку выделяет слушатель факультета теологии, стеснительный юноша Олесь, одетый в строгую черную сутану с белым прямоугольником у ворота. Линка пьет кофе, а будущий священник воду. Они иногда осторожно беседуют на теософские темы, а иногда Лина рассказывает ему про всех нас, ее домашних, и про Сириуса. Про то, как она, едва выйдя из дому, чувствует, как кто-то мягко касается ее левой руки. И что Линка не пугается, потому что касание ласковое и знакомое. И про то, как Сириус, который давно караулит ее в мороз и темень у дома, тащится за Линой до остановки маршрутки, а когда она заходит в автобус, беспокойно ищет ее глазами через окна автобуса, видит предназначенную только ему улыбку, чуть взмахивает хвостом, мол, вижу, поскуливает, садится на хвост и ждет, когда маршрутка уедет. Затем он уходит по своим делам.