Персидские юмористические и сатирические рассказы
Шрифт:
— Да так, совсем немного…
— А её сейчас нет в комнате? — поинтересовался Реза, закуривая.
— Нет. Она не любит шумных сборищ. Она обычно уходит к себе в комнату и проводит время в одиночестве. У неё свой мир, свои интересы. То она надевает на себя шутовской колпак, включает проигрыватель и танцует сама с собой «ча-ча-ча» и всякие твисты, то лепит из теста фигурки… Она очень спокойная и никого не трогает…
Реза выразительно посмотрел на меня и начал жевать усы. Когда мы, покинув дом хозяина, оказались наедине, я спросил Резу:
— Ну так как, будешь создавать семейный очаг?
Он почесал в затылке и, не ответив мне, стал нашёптывать какие-то строки.
— Что ты там бормочешь? — спросил я. — Так да или нет?
—
Феридун ТОНКАБОНИ
Жил человек и умер
Он затянулся в последний раз. Погасил сигарету и отбросил окурок. Взглянул на безмятежно спящих соседей по палате. Натянул на лицо простыню… и умер.
Месяцев восемь, да нет, уже год и два месяца лежал он в этом армейском госпитале, в маленькой — на три койки — палате с окошком во двор. На соседних койках сменилось немало больных — одни выздоровели, другие отошли в мир иной. Так или иначе покинули палату. А он все оставался в ней и неизменно изо дня в день видел перед собой все те же лица: врача, сестёр, нянечек. Он мог с закрытыми глазами, по голосу, походке, даже по дыханию определить, кто вошёл в палату. Врач ли, после каждого осмотра произносивший ободряющие фразы, хотя лицо его выражало полнейшую безнадёжность; фельдшер ли, который поднимал шприц высоко вверх, как бы прицеливаясь, а потом быстро и решительно вонзал иглу в его тело; или полная рыжая сестра с золотыми зубами (по утрам она с авторитетным видом, словно знаменитый доктор, совала ему в рот градусник, а потом подходила к окну и, скривив шею, смотрела на ртутный столбик); или маленькая старушка нянька, безропотно подававшая судно каждый раз, когда ему становилось совсем плохо.
И все здесь давно стало знакомым и привычным: деревья за окном, двери, окна, шкафы. Они имели свои голоса: одни — резкие, визгливые, заставляющие его каждый раз вздрагивать, другие — протяжные и печальные. Он свыкся со всем этим. Казалось, вся жизнь его прошла здесь, в этой палате. И в то же время госпиталь, палата, люди и вещи, окружавшие его, были ему совершенно безразличны. Они не вызывали в нем ни радости, ни интереса, ни ненависти, ни отвращения.
Он знал, что никаких перемен, ничего нового и неожиданного больше не будет. В конце пути, по которому он теперь брёл медленно и устало, его ждало одно пристанище — последнее. И он с полнейшим равнодушием приближался к нему. Он не пытался обманывать себя и не желал, чтобы другие обманывали его.
— Бог даст, в скором времени выздоровеете и вернётесь домой! — вздумал как-то подбодрить его врач.
Он сразу же твёрдо возразил:
— Нет, господин доктор, прошу вас, не надо. Представьте себе человека, который долго строил дом — уже почти подвёл его под крышу, как вдруг оказалось, что надо все сломать и строить заново. Так и я уже свыкся с мыслью о смерти, приготовился к ней, а вы хотите, чтобы я начал все сначала.
Он любил приводить такие образные сравнения, чтобы нагляднее передать мысль. Он был хороший рассказчик, его истории с интересом выслушивали до конца. Он знал об этом, и эти рассказы, порою смешные, порою грустные, были единственным его утешением.
Воспоминания о далёком детстве были туманными и мрачными. Отец, жестокий деспот, держал домашних в страхе. Все выполняли безропотно любые его прихоти и капризы. Но, едва схоронив его и поделив наследство, дети возжаждали свободы и, не вняв угрозам и воплям матери, пытавшейся подражать покойному супругу, разбежались кто куда — проматывать полученные денежки. Сам он без памяти влюбился в красивую
Но, став солдатом, он понял, что все не так просто и гладко. Особенно тяжко было поначалу. Ежедневные изнурительные занятия на плацу, палочная дисциплина, необходимость беспрекословно подчиняться всем и каждому, независимо от того, нравится тебе человек или нет, уважаешь ты его или хочется плюнуть ему в морду. Для него, избалованного достатком молодого горожанина, считавшего себя, во всяком случае, выше этих бестолковых деревенских парней, которых оторвали от земли и, как баранов, согнали в казарму, терпеть всю эту муштру, оскорбления, ругань было невыносимо. Ефрейтор, сержант, старшина, младшие и старшие офицеры — какая уйма чинов и званий, и всем он обязан повиноваться! Ни один из них не внушал ему уважения, ничто в них не могло хоть немного примирить его с вынужденным повиновением.
Он хорошо помнил того здоровенного рябого старшину, предметом гордости которого были густые, закрученные вверх усы. Однажды, в один из первых дней в казарме, он, задумавшись, почти налетел на этого старшину, когда тот с ехидной улыбкой исподлобья наблюдал за ним.
«Сейчас что-нибудь прикажет! — подумал он.— А я должен отвечать: «Слушаюсь, ваша честь!» или: «Слушаюсь, ваша милость!» Этому больше нравится «ваша милость». Как бы не так! Держи карман шире, наглая морда! Да ещё зубы жёлтые и вонючая трубка!»
Пока он предавался этим мыслям, старшина действительно что-то рявкнул.
— Слушаюсь, ваша честь! — выпалил он, не разобрав приказа и продолжая стоять на месте и «есть глазами начальство».
— Чего вылупился? Шевелись! — заорал старшина и грязно выругался. Но не успел он закрыть рта, как неожиданный удар в челюсть прервал его:
— Да заткнись ты, ваша милость!..
Впоследствии, когда он рассказывал об этом случае, его каждый раз разбирал хохот. А тогда неизвестно, чем бы все кончилось, если бы он вовремя не унял взыгравшее самолюбие.
Его выпороли, заперли в карцер, а затем долгое время придирались по всякому пустяку. Зато уже после этого никто не осмеливался задевать при нем чью-либо мать или сестру. И были особенно осторожны в выражениях, если речь шла о нем. Но сразу после производства в сержанты (все-таки он был из городских, грамотный, к тому же нашлись люди, знавшие его отца) он был переведён в карательный отряд. Началась бродячая, цыганская жизнь. Жизнь на перевалах, на перепутьях, в горах, в сердце пустыни. Каждый день где-нибудь в стране вспыхивало недовольство, каждый день кто-нибудь бунтовал. И как только где-то проливалась кровь, тут же их гнали на бойню, как стадо баранов. На каждом пригорке, в каждой ложбине этой незнакомой земли, за каждым камнем, деревом, кустом их подстерегала опасность. Растерянные и обезумевшие от страха, глядели они, как на их глазах, скошенные пулей, падают товарищи — те самые, что изо дня в день были рядом и так мечтали об увольнении, о возвращении