Первая командировка
Шрифт:
Самарин посмотрел вниз, увидел аэродром, Отсюда он большим не казался, но, правда, быстро разрастался во все стороны. Дым от костра — ориентир для приземления. Вспомнив все наставления, Самарин подтянул как надо стропы и пошел к земле точно по расчету. Чуть ниже его спускался инструктор.
Очень хотелось Самарину приземлиться на ноги; когда прыгал — удавалось. А сейчас не вышло — упал, и его немного проволокло по земле. Но ничего, он быстро вскочил и погасил купол. Подбежал инструктор.
— Молодец! Полный порядок! — кричал он, издали показывая большой палец. — Давай сбрасывай комбинезон! Я засеку время!
Самарин в это время несколько
— У тебя талант, — смеялся инструктор, — я бы взял тебя к себе с полным удовольствием!
Самарин расправил пальто, шляпу, спросил у инструктора:
— Как выгляжу?
— Артист. Народный артист. На распаковку у тебя ушло шесть минут, а тебе еще нужно будет распорядиться парашютом и комбинезоном. Клади на это не меньше 20 минут. Значит, всего — 26. Не многовато? Все ж помни там об этом...
...А вылет, оказывается, послезавтра.
Сообщив об этом Самарину, Иван Николаевич сказал:
— Поброди завтра по Москве, только никаких встреч и разговоров.
— Можно сходить домой?
— Ладно, сходи, — явно неохотно разрешил Иван Николаевич и, вынув что-то из стола, протянул Самарину. Это был ключ от его московской комнаты. — Но никаких разговоров с соседями. Если спросят — ты находишься вместе с матерью в эвакуации. Прибыл в служебную командировку. И все. Ни слова больше.
— А если мама им писала?
— Не писала! — сердито буркнул Иван Николаевич.
Этот день, когда он прощался с Москвой, он возьмет с собой туда и будет бережно хранить в сердце.
Его школа... Там как ни в чем не бывало шли занятия, и он, стоя на школьном крыльце, услышал звонок на перемену. Он узнал бы этот звонок среди тысячи других...
Его юридический... Он постоял на другой стороне улицы Герцена, может, целых десять минут — институтские двери ни разу не раскрылись. Рядом — консерватория, и там, черт побери, концерты, на стене афиши, как в мирное время...
Улица Мархлевского, Люсин дом, ее подъезд... Здесь он не задерживался, быстро прошел мимо и не оглянулся. Что-то в душе тревожно требовало — от этого надо уйти, уйти.
Весенняя Москва — единственная, милая — окружала его со всех сторон, воскрешала в его душе давно забытое, но, оказывается, подспудно жившее в нем.
Крымский мост... Когда его строили, сюда ходили на комсомольские субботники, и однажды у него ветром сорвало кепку, Крутясь, она падала и потом поплыла по реке. Смеху было!
Кинотеатр на Таганке... Пять раз он смотрел тут «Чапаева». И вдруг воспоминание об этом почему-то больно кольнуло сердце, и он быстро пошел прочь.
Родной дом он оставил напоследок. Впервые обнаружил, какой он маленький и старенький. Во дворе все как было — старый полузасохший тополь с наклонным стволом, на который можно было взбежать почти до первых сучьев; под липой — скамейка, на ее спинке им вырезано имя одноклассницы Нади, которая, быстро забыв клятвы, еще учась на первом курсе пединститута, вышла замуж... Виталия охватила такая грусть по детству, что впору заплакать! Не надо было сюда ходить — сказал он себе со злостью, а сам вошел в свой темный подъезд, который как был, так и остался без двери. Соседей, кажется, никого не было дома. Виталий быстро прошел в свою комнату и запер дверь на задвижку. Огляделся. По комнате разбросаны вещи. На подоконнике лежала мамина коричневая кофта, о которой она писала. Виталий взял ее и прижал к лицу. Она
«Милый мой дружок и вечный жених Виталька! Решила все-таки написать тебе это единственное письмо. Сначала я решила по-другому — никаких писем, пусть пройдет эта проклятая война, и, если, бог даст, оба останемся живы, мы встретимся, и тогда все нам будет ясно. Ведь правда, это было бы самое разумное?
Но вот пишу. Я на фронте. Как это случилось? Очень просто. Получила похоронную на брата и пошла в военкомат. Все остальное — неинтересно. Два месяца училась на курсах военных связистов и теперь работаю телефонисткой в штабе большого хозяйства, так что и здесь я при телефоне, как в своей мирной справочной. Работаю вроде хорошо, даже имею благодарность. Единственная моя беда, что я все-таки красивая, или, как ты говорил, заметная. Это здесь мешает, сам понимаешь... Но на ту нашу встречу после войны я хочу прийти чистой, как стеклышко. Очень этого хочу — клянусь. Как бы тебе объяснить получше, почему я так хочу?
Я помню все, что у нас с тобой было, по минутам помню. Все помню: твои слова, всего тебя. И чем дальше, тем все это мне дороже, и, значит, я все-таки была дура, когда всего не понимала. Ты очень хороший. Очень. А я, дура, тогда этого еще не видела. Думала, ты как все. Снишься ты мне, Виталька, а проснувшись, я плачу, честное слово. Хотя о чем плачу? Разве нам не было хорошо, как в раю? А вот плачу, и все. И клянусь себе, что никому это не отдам, ни на что не променяю.
Но ты, пожалуйста, не подумай, что этим я хочу повязать и тебя. Ни за что, Виталька. Ты передо мной чист уже теперь, а я, дура, и теперь должна поумнеть. Самое большее, что прошу у тебя, — вспоминай обо мне, а когда вспомнишь, не очень ругай. Я ведь хоть и дура, но я хорошая. Я тебя любила и люблю. Это ведь многое мне прощает. Правда? Писать мне не надо. Я с детства не верю письмам. И это мое длинное письмо — первое в моей жизни. Даже с братом мы обменивались открытками и телеграммами. Моему письму ты можешь поверить — пишу его, будто говорю с тобой глаза в глаза. Но больше писать не буду. Боюсь не получить твоих ответов.
Нежно тебя целую, и особенно твою милую родинку. Люся.
P. S. Только бы война была, покороче, хотя конца ей не видно.
Люся».
Виталий прочитал письмо и долго не мог справиться с волнением. Прочитал второй раз. И снова в душе возникло требование — уйти от этого, уйти...
Решил письмо порвать. Передумал. Спрятал в карман.
Уже там, в своей служебной комнате, он стал читать письмо еще раз. Решил, прочту и теперь порву. И в это время в комнату вошел Иван Николаевич.
— Как настроение? — спросил он.
— Отличное, — ответил Виталий с такой интонацией, будто произнес: «Поганое».
— Грустно, наверно?
— Есть немножко.
— Ничего, эта грусть полезная.
— Чем?
— В ней твоя любовь к жизни, на которую подняли грязные руки всякие сволочи. Ненависть проистекает из любви... — Иван Николаевич кивнул на лежавшее на столе Люсино письмо: — Что еще зубришь?
— Почитайте, — не сразу ответил Самарин и подвинул ему письмо.
Иван Николаевич начал читать и сразу перестал: