Первое лицо
Шрифт:
Я стыдился таких ощущений.
Но избавиться от них не мог.
А когда выходил из себя, злость превращалась в нечто большее: в ярость и бешенство. Против этих вспышек я оказался бессилен. Ощущение бессилия стало постоянным, и, видимо, истинная моя проблема заключалась в этом. Я пнул ногой автомобильную дверцу, когда забарахлила только что отремонтированная коробка передач; я разбил кулаком раздвижную стеклянную перегородку, когда окончательно сдохла стиральная машина, а новая оказалась нам не по карману, так как все деньги ушли на ремонт коробки передач. По моим ощущениям, меня бесила привычка Сьюзи закрывать глаза на нашу ситуацию и внушать мне, что
Как? Как мы справимся, Сьюзи?
Я кричал, потому что не видел выхода. В итоге на кисть руки мне наложили сорок швов, но рана внутри разверзлась еще сильнее.
В такие минуты Сьюзи меня пугалась. Я и сам себя пугался. Вечером, после того случая со стеклянной перегородкой, мы опять повздорили. Она обозвала меня чудовищем, сказала, что не понимает, в кого я превращаюсь.
Если честно, я тоже этого не понимал. Она ополчилась на несуществующую книгу, будто на живую душу, на физический объект, на силу, призванную нас уничтожить.
Возможно, так оно и было.
Сьюзи произнесла слово, которого я никогда от нее не слышал; произнесла не своим голосом, так энергично и четко, что я невольно поверил.
Я удручена, медленно сказала она, и слово это заскрежетало металлом. И удручена не без причины.
К этому она ничего не добавила, но каким-то образом высказала все.
А я, как последний идиот, принялся доказывать, что ради книги нужно идти на любые жертвы, что я поглощен ею целиком и потому не имею возможности устроиться на нормальную работу, что книга важнее всего остального. Сотрясая воздух пустыми словами, я вдруг понял, что точно такими же пустыми словами заполняю экран монитора.
И умолк.
В этой ужасающей тишине я услышал, как Сьюзи спрашивает:
Ты меня любишь?
Я не нашелся с ответом.
Устало махнув рукой, я промолчал, даже не подумав, что мне следовало бы ответить. И тогда Сьюзи, проведя рукой по нашим книжным полкам, сбросила на пол книги, которые в падении разбили кофейную чашку и плексигласовую крышку проигрывателя. Завопила, что я изменился, что во мне появилась одержимость, что книга моя ей ненавистна и что она перестала меня понимать. С этими словами моя жена повалилась на усыпанный бумагами пол, и я услышал, как сквозь рыдания она повторяет одно и то же:
Эта проклятая книга нас убивает.
В другие моменты диво беременности обрушивалось на меня с почти неистовой силой; обхватывая Сьюзи руками, я в паническом изумлении зарывался лицом в аэростат ее живота. Помимо воли, независимо от своей отстраненности или сопричастности, я слушал приглушенное двойное сердцебиение и чувствовал, что оно, судя по всему, допускает меня к себе, что это я и есть, что существует место, где ты – ничто и в то же время нечто. Но как достичь этого места, я не знал. Сьюзи подставляла руку мне под голову, а я только и мог заверить ее, что книга моя вскоре будет закончена.
Она никогда не будет закончена, Киф, сказала Сьюзи откуда-то издалека. Никогда.
Тем не менее по утрам я приходил на работу в муниципалитет и под конторкой тайно раскрывал на колене ученическую тетрадь. Во мне теплилась неистребимая уверенность,
И я отвечу отказом.
Страшно только подумать, что впоследствии мне придется рассказывать немногим оставшимся друзьям, как я, Киф Кельманн, был приглашен издательством для создания книги под чужим именем и отверг как само предложение, так и гонорар, чтобы не отвлекаться от собственного творчества и закончить свой дебютный роман.
В таком настроении я готовился стать бессмертным писателем, чем-то напоминающим Мопассана, который приставил к виску револьвер, покрутил барабан и, не сумев себя убить, именно в этом увидел доказательство своего бессмертия. Моим револьвером обещал стать звонок издателя: мне позарез нужны были деньги, чтобы не потерять ощущение цели, мне требовалась публикация книги, причем любой, требовались деньги, которые дают ощущение цели; мне позарез требовался счастливый случай. Я собирался переговорить с издателем на равных, как человек, способный нажать на спусковой крючок. И в этом разговоре надеялся доказать, что готов бросить вызов самой смерти, ответив «Нет!».
Киф!
Я оторвался от тетради. Надо мной нависла Джен Бирмингем, начальница департамента по корпоративной этике и равным возможностям, грузная женщина, которая появлялась на людях то грубой, то жалкой, то нетрезвой. Чаще всего – нетрезвой. По слухам, Джен Бирмингем когда-то была необычайно хороша собой. Ее властное лицо и сейчас говорило о покоренных империях. Ярко-рубиновая помада весьма приблизительно повторяла контур ее губ. Поговаривали также, что она способна как полюбить, так и погубить. Во время нашей последней встречи она подробно расписывала одну из своих дочерей, которая отказывается с ней общаться. Но сейчас ее голос, пронзительный и слегка ломкий, свидетельствовал, что любить она сегодня не склонна.
Так ты?..
Я не нашел правильного ответа. Муниципалитет уже вынес мне последнее предупреждение о недопустимости занятий посторонними делами на рабочем месте. Правда, никто не потрудился объяснить, какими полезными для муниципалитета делами призван заниматься вахтер в безлюдном вестибюле безлюдной выставки.
Ты тут работаешь… – Джен Бирмингем выдержала паузу, – …над той книгой?
Я даже не понял, что ее возмутило больше: какая-то книга или служебное упущение.
Опять, Киф? Кому было сказано?
Уставившись на свое колено, на ученическую тетрадь, я видел только двадцать шесть символов, хаотично объединенных в разные схемы. И это называлось книгой?
Нет, ответил я.
Ну извини, Киф. Тебя предупреждали не раз и не два, что тут недопустимо…
Миссис… – взмолился я.
Но осекся при виде реальных губ Джен Бирмингем, увеличенных помадой примерно на две трети, которые силились найти нужные слова для выражения ее гадливости. Не исключено, что под жестокостью этой женщины скрывалась ее ранимость, но от этого жестокость не становилось менее жестокой, а мое положение – более прочным. И когда губы Джен Бирмингем наконец-то нашли подходящее слово, она выкрикнула: