Первое «Воспитание чувств»
Шрифт:
Его влекли ценности минувшего, как иных — море, то со скрипящими корабельными мачтами и глухими хлопками парусов под буйным ночным ветром, то мирно стелющееся под килем судна, когда путешественник, стоя на носу и посвистывая навстречу бризу, глядит на горизонт, где проступают контуры нового мира.
Еще он прочитал «Подражание Христу» [62] и полюбовался цветными витражами соборов. Принялся прогуливаться в сумерках по центральному нефу, попирая стопами молчаливые каменные плиты, слушая орган и грезя о серафических симфониях, созерцал смиренные лики, глядящие с надгробий, думая о тех душах, что провели здесь весь свой век, покрывая миниатюрами страницы молитвенников или высекая в
62
«Подражание Христу» — религиозно-наставительное сочинение, приписываемое немецкому мистику XV в. Фоме Кемпийскому. Его перевел с латыни французскими стихами Пьер Корнель.
Вот какую жизнь вел он в своем маленьком городке, между тем как Анри проводил дни в пансионе мсье Рено; один позволял себя уносить потоку идей, другой — чувств. Жюль не развлекался вовсе, но бывали дни, когда он с наслаждением парил в собственном интеллектуальном эгоизме, будто орел в облаках.
Всю тяжесть данной ему небом любви он не перекладывал на живое существо или мертвый предмет, но расточал по лепестку вокруг себя, словно бы окружившись ореолом симпатических лучей, оживляя камни, собеседуя с деревьями, вдыхая души цветов, разговаривая с мертвыми, сообщаясь со всем миром. Понемногу он выпутывался из паутины конкретного, конечного, переносясь в область абстракций, где властвует вечность и правит бал красота. Любил он мало что на свете, возлюбив все сразу, и уже не имел политических пристрастий, поскольку его занимало былое.
Он старался относиться к природе с любовным пониманием, пестуя эту новую способность, с помощью коей надеялся наслаждаться всем на свете, черпая отовсюду совершенную гармонию. Предполагал изучать геологию, чтобы получить представление об эпохах, когда земля принадлежала мастодонту и динотерию, а меж гигантских дерев ползали чудовищные змеи, о временах, когда океан отступил, обнажив вершины холмов, и начал мерно вздыхать на своем громадном песчаном ложе. Он созерцал покачивающие ветвями дубы и слушал шелест их крон, как иные любуются кудрями, осеняющими милое лицо, и трепетными устами. Он объединял в общем созерцании муравейники с их городским шуршанием, ржанье кобылицы, плач ребенка, пенье жаворонка и рычанье дождевой воды в овраге. Он прислушивался к котовьим брачным гимнам на водосточных желобах, к их болезненно томным крикам, смахивающим на серенады любовника в честь подружки, и к тому, чем кошачья возлюбленная отвечает счастливцу, разбудившему ее страсть.
История открывала ему свои бесконечные горизонты: то он погружался в индийскую древность, в ее античные таинства с белыми слонами и богами, высеченными в заброшенных пещерах, то вставал перед ним Египет, возделывая отвердевший ил, принесенный стариком Нилом; Греция притаилась в тени гранитных изваяний и затянула приветственный гимн, белея обхватившими ногу ремешками сандалий, а то возникали темные эпохи, где человечество еще робко тянулось к свету, в сомненьях и тревоге ища старых идолов и обретая новых богов.
Еще оставаясь поверхностным и не все ясно различая, одновременно горя страстью к знанию и томясь ленью, он невольно перескакивал от одной мысли к другой, подолгу засиживаясь над каким-нибудь письмом и оставляя без внимания нужный ему язык, двигался дальше, впадая то в колебания, то в соблазн поспешных утверждений, обуреваемый внезапным восторгом перед той или иной системой мысли либо ярким образом, занимаясь анализом, но всей душой тяготея к синтезу, притом с риском упустить из виду самые необходимые подробности картины, коль скоро по мере приближения к целому чересчур стесняли отдельные частности, никуда не вписывающиеся, противоречивые, — ум спотыкался об них. Жюль слишком
Свою юность он откупорил в любви, а испил до дна в отчаянье.
С наивной серьезностью он перепробовал все страсти, но не дал им воли осуществиться: они истаяли сами по себе либо растворились в невозможной поэзии; тут он убедился, что надобно оставить страсти там, где им пристало быть, а поэзии отвести ее пятачок — и принялся все это изучать в логическом порядке, не жалуясь, что шипы рвут одежду, а дождь не оставляет на ней сухого места.
Нисколько не любя родины, он проникся сочувствием к человечеству, не будучи ни христианином, ни философом, стал питать симпатию ко всякой религии, более не восхищаясь одною «Нельской башней», и, разучившись риторике, научился понимать все роды литературы.
В эпоху, к которой подошло наше повествование, он поделил свою жизнь надвое: занялся историей азиатского переселения народов и сочинением томика од. Для истории он составил простой, но многообещающий план: ее следовало расчленить на ряд широких полотен, уложив события в хорошо скомпонованные разделы, и все это объединить мощной струей реальных происшествий и фактов; в стихах он же стремился приноровить ритм каждой строки к любому капризу мысли, наполнив ее окрыляющей звукописью, и пытался порельефнее передать колорит, обогатив его озарениями фантазии.
По собственной воле, уподобясь монарху, отрекающемуся от престола в тот самый миг, как его собрались короновать, он навсегда отказался от обладания тем, что можно купить в этом мире: от удовольствий, почестей, денег, любовных радостей и ублажения чрезмерного честолюбия; сердцу приказывал не слишком буйствовать, а плоти — не пришпоривать дух; на собственном и чужом примере изучал манеру сосуществования страстей и воззрений, без всякой пощады взвешивал каждый свой помысел, взрезал себя, как труп, иногда обнаруживая в себе, как и у прочих, кое-какие похвальные мотивы всеми порицаемых действий и низкие помыслы в основе добродетельных деяний. Ни перед чем он теперь не застывал в почтительности, раскапывал все, до подмышек запуская руки в каждый ворох, принюхиваясь к изнанке добрых помыслов, пробуя на зуб звонкие словечки (не фальшивы ли?), угадывая в чертах лиц скрываемые страстишки, срывая маски и вуали, раздевая женщин, заглядывая в альковы, вкладывая пальцы в каждую рану и добираясь до дна любой из радостей.
Так он лишился очень многих самообманов, хотя, как вы бы заметили, пребывал еще в классическом возрасте иллюзий: уже не грезил об эфирных созданиях в юбке и не радел ни об усовершенствовании рода людского, ни о любви таинственной андалузки, ни о гондолах с гитарами, равно как не жаждал ни встречи с той, что поймет его сердце, ни обретения веры, утоляющей дух, ни прочих разных изделий из того же теста, о коих можно прочесть в любом романе с продолжением.
— У тебя паспорта, Анри?
— Да, вот они.
— Ты не забыл поменять наши ассигнации на английские?
— Нет-нет, все готово, сундук и дорожная сумка должны быть здесь через час. Я не знал, захватишь ли ты картонку для шляпы, и потому купил одну.
— Как ты добр, милый мой друг!
И она, обвив руками шею, простодушно расцеловала его, а затем, чуть отстранившись и глядя полными любви глазами, проговорила:
— Ты обо всем подумал, все предусмотрел, ты такой сильный и нежный, мне иногда кажется, что вместе с тобой я получила отца и мать. Где же ты научился всему этому? Разве ты когда-нибудь попадал в подобные обстоятельства? Вот я старше тебя, но, окажись я на твоем месте, у меня бы никогда ничего не получилось.