Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
Патриарх чаял земным покоем, боярскими хоромами, сотницами крестьян покорить ту, кто уже дошёл до края испытаний, исступился.
Царь догадывался, что сотницами крестьян Морозову не вернуть.
— Я бы давно это сделал, — ответил он патриарху. — Но не знаешь ты лютости этой жены, сколько она мне наругалась. Сам испытай, тогда вкусишь ее пресности. А потом я не ослушаюсь твоего слова.
Патриарх решил испытать.
В два часа ночи Морозову взяли из монастыря и повезли на
Снова, в глубоком молчании, смотрели из сумрака патриарх, митрополит Павел, дьяки на эту невысокую, исхудавшую боярыню, с сияющими глазами, едва звенящую цепью.
Точно сама Московия, светящаяся, замученная, тихо вышла из темени, стала перед патриаршим столом.
— Дивлюсь я, — сказал патриарх, — как ты возлюбила эту цепь и не хочешь с нею разлучиться.
Бледное лицо боярыни тронулось нечаянной улыбкой:
— Воистину возлюбила, — прошептала она.
Тихий голос патриарха, тихие ответы Морозовой, потрескивание восковых свечей только и были в судной палате. Казалось, вот будут сказаны самые простые слова, и переменится судьба Морозовой, и патриарх поклонится страдалице, и она — патриарху.
— Оставь нелепое начинание, — уговаривал патриарх. — Исповедуйся и причастись с нами.
— Не от кого.
— Попов на Москве много.
— Много, но истинного нет.
— Я сам, на старости, потружусь о тебе.
— Сам… Чем ты от них отличен, если творишь то же, что они… Когда ты был Крутицким митрополитом, жил заодно с отцами предания нашей Русской земли и носил клобучок старый, тогда ты был нам любезен… А теперь ты восхотел волю земного царя творить, а Небесного Царя презрел и возложил на себя рогатый клобук римского папы… И потому мы отвращаемся от тебя… И не утешай меня тем словом: «Я сам…» Я не требую твоей службы.
Тогда поднялся гневный шум. Морозову бранят, «лают», прорвались московитская грубость, презрение, ненависть.
Исступилась и Морозова. Тишина сменилась лютым неистовством. Раскольничья боярыня уже не желает стоять перед никонианскими епископами, виснет на руках стрельцов.
Патриарх решился насильно помазать её священным маслом. Старец поднялся, стал облачаться в тяжёлую патриаршую мантию. Ещё принесли свечей. В огнях трикириев [157] , с духовенством, патриарх, во всём облачении, начал идти с дарохранительницей к боярыне.
Морозова смотрела на него, прижавши цепи к груди. Патриарх подошёл со словами:
157
В огнях трикириев— т. е. в огнях церковных трисвечников, символизирующих Троицу; архиерей или архимандрит благословляют трикирием народ во время богослужения .
— Да приидет в разум, яко же видим — ум погубила… — с силой ухватился рукой за меховой треух боярыни, желая приподнять его, чтобы помазать лоб.
Морозова отринула, оттолкнула патриаршескую старческую руку, в исступлении:
— Отойди, зачем дерзаешь неискусно, хочешь коснуться нашему лицу…
Она подняла цепи перед собой, звяцая ими с криком:
— Или для чего мои оковы… Отступи, удались, не требую вашей святыни… Не губи меня, грешницу, отступным твоим маслом…
Гнев охватил и патриарха. Он вкусил «пресности», о какой предупреждал царь, и он понял, что ни уговоры, ни насильничество не переменят ничего.
Патриарх стал с другими бранить злобно боярыню:
— Исчадье ехиднино, вражья дочь, страдница…
Её стращали, что наутро сожгут в срубе, её сбили с ног, поволокли по палате мимо патриарха, стоявшего над нею во всём облачении, среди трикириев.
«Железным ошейником, — рассказывает о ночи судилища её брат Фёдор, — едва шею ей надвое не перервут, задохлась, по лестнице все ступеньки головой сочла».
Боярыню увезли. Ввели её сестру, маленькую, дрожащую княгиню Урусову. Патриарх думал и её помазать освящённым маслом.
Но едва он ступил к княгине, она сама сорвала с себя княжескую шапку и кисейное покрывало, её волосы пали, раскидались по плечам, княгиня перед всем Собором опростоволосилась. А не было большего стыда на Москве для мужчины увидеть простоволосую женщину, а для женщины — открыть голову перед мужчинами.
От княгини тоже отступили.
На другую ночь сестёр привезли в цепях на Ямской двор.
Морозова думала, что на рассвете их выведут на Болото жечь на срубе. Сквозь тесноту стрельцов она сказала Евдокии:
— Терпи, мать моя…
Сестёр повели на пытку. У дыбы сидели князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынской.
Первой повели к огню Марью Данилову, морозовскую инокиню, схваченную на Подонской стороне.
Марью обнажили до пояса, перекрутили руки назад, «подняли на стряску и с дыбы бросили наземь».
Второй повели княгиню Евдокию Урусову. Светало. На дворе падал снег. Кат по талым чёрным лужам подошёл к княгине, рассмеялся дерзко:
— Ты в опале царской, а носишь цветное, — кивнул кат на княгинину шапку с парчовым верхом.
— Я перед царём не согрешила…
Кат зажал ей рот, содрал цветную ткань с её шапки. Маленькую княгиню под руки повели на дыбу.
Князь Воротынский между тем допрашивал боярыню Морозову. Она стояла в снегу, придерживая обмёрзшие цепи.
— Ты, Федосья, юродивых принимала, Киприана и Фёдора, их учения держалась, тем прогневила царя.
Боярыня послушала князя, опустила цепь в снег: