Первые радости (Трилогия - 1)
Шрифт:
– Пойдем, старик, к себе на дачу: наши друзья (он слегка обнял за плечи Кирилла) приехали сюда - побыть наедине. Им надоела наша меланхолия и всякий вздор.
– Я думал, им хотелось побыть с нами, - проговорил Цветухин, с виду наивно обращаясь к Лизе.
Но она не заметила его лукавства: по-прежнему взгляд ее не отрывался от Кирилла.
Когда, простившись, они остались одни, она сказала торопливо:
– Я вернусь.
– Зачем?
– негромко отозвался Кирилл.
– Я сейчас. Я оставила там, на столе, ромашки.
– Вижу. Но зачем возвращаться?
Они сделали несколько медленных шагов, напряженно и прямо,
– Ты так неожиданно говорил сегодня... И я стала какой-то рассеянной, понимаешь? Ну, чем же я виновата, что ты совсем, совсем другой!
– Но ведь и ты другая, Лиза!
Они замолчали и пошли быстрее. Поляна заслонялась от них тонкими колонками березовых стволов, которые как будто кружились - ближние отставали, дальние забегали вперед. В глубине рощи разбрелись и стояли почти неподвижные лошади с нагнутыми к земле головами. Испаринка после дождя улетучилась, только в разлапой траве вспыхивали и гасли самоцветами крупные скатавшиеся капли. Овражек, где Кирилл и Лиза пережидали грозу, был покрыт миротворной тенью, а вершины деревьев, выполосканные ливнем, захлебывались сверканьем зелени.
Только что, когда Кирилл собирал между этих деревьев ромашки, он почудился Лизе мальчиком, а сейчас, покосившись на него, она почувствовала его небывалое превосходство: он был взрослым, она - девочкой. Он, как отец, мог что-то спрашивать с нее, она - как отцу - чего-то не могла ему сказать. Безмолвно они шли среди разящего сияния напоенной, насыщенной довольством листвы, вспоминая, каким легким было их молчание час назад, на этой же заброшенной дороге, под прикрытием этого же грота из неклена, боярышника, дубняка.
Наконец уже на виду трамвайной остановки Кирилл нарушил нестерпимую немоту:
– Ты встречалась с Цветухиным?
И Лиза опять заспешила:
– Знаешь, совершенно нечаянно. И даже смешно. Один раз. Мы с тобой еще не видались после этого, и я собиралась тебе рассказать. Но мне было так хорошо с тобой сегодня, Кирилл... я все, все позабыла. Ты понимаешь? Ты сегодня был весь такой новый!
Он не ответил. Они вошли в трамвай - в светло-зеленый, вымытый, как листва, вагон с воткнутой на крыше троичной березкой, - и Лиза предложила сесть на свободные места. Тогда опять бычком-супругом Кирилл отбоднулся:
– Садись, пожалуйста. Я постою на площадке.
16
Мефодий, одетый Татарином, сидел сбоку от Цветухина, глядя, как он накладывает грим, и говорил, с обидой пошлепывая своими оттопыренными губами:
– Сухим летом заводится на смородине маленький такой червячок и плетет клейкую паутину - все кусты залепит, тронуть нельзя. И от ягоды уже ничего не осталось, одна труха, а он все плетет, плетет. Вот мы, в наших общих уборных, в такой липкой паутинке перепачкались и не можем обобраться.
– Хочешь, чтобы я провалился?
– не отрываясь от зеркала, спросил Цветухин.
– Ты - другое. К тебе паутинка не приклеится. Ты, если нашими задами пройдешь, сейчас же и осмотришься - не пристал ли какой репей, и опять к себе, в свой чертог. Ты, Егор, - талант.
– Так, так. Канифоль меня, друг, канифоль, я сейчас заиграю.
– А я - что?
– продолжал Мефодий.
– Получил роль Татарина: выйди на сцену с завязанной рукой, помолись, помычи - и все. Так из-за этого мычанья сколько я натерпелся от дружков: чем я, вишь, лучше их, что в программе значусь? Роль, вишь, Татарина - великая роль, ее в Художественном театре какой актер играет! Помычит -
– Ты - с похмелья?
– спросил Цветухин.
– Я не пью. Я читаю. Как тогда Пастухов сказал про Льва Толстого, так у меня Толстой из головы не выходит. Достал книги и будто глаза промываю. Еще больше за себя обидно становится: червь смородинный, паутина! Он перстом своим животворным кору с меня отколупывает, чтобы моего благородства коснуться и меня вознести. А я в страхе вижу - глубок, глубок овраг, в котором я лежу, не выбраться. То отчаяние возьмет, то совестно до слез, и слышишь - ноги сами дергаются, идти куда-то хотят, и как будто из оврага тропинка какая появляется кверху и манит - ступай смелее! А ведь ты, думаю, Мефодий, забунтуешь, смотри - забунтуешь! И так, знаешь, страшно, мороз по коже.
– Забунтуешь, надо понимать - запьешь, - сказал Цветухин, припудривая себе усы, и вдруг обернулся лицом к другу и спросил пропитым голосом: Уважаемый алкоголик, похож я на вас?
Разжиженным, туманным взором смотрел он перед собой. Складки щек оползли, рот увял, тряслась голова, но на ней, вздрагивая, капризно хохлились реденькие сивые космы, и в этом хохле было и презрение к убогому лику, который он украшал, и уязвленная гордыня несчастливца.
– Пускай говорят: я льстивый раб, - благоговейно вымолвил Мефодий, но ты, Егор, может быть, даже гений!
Цветухин распрямился перед зеркалом элегантно и заносчиво, сказал негромко:
– Цыц, леди!
– Гений, - тихим дуновением повторил Мефодий и удалился из уборной, подобрав бешмет, смиренно наклонив голову.
Цветухин не заметил его ухода. Пока он менял свое лицо, болтовня с Мефодием развлекала его, потом она стала мешать: он кончал работу над своим превращением у зеркала, и зеркало начинало работу над ним. Измененное лицо убеждало Егора Павловича, что он больше не существует, и Егор Павлович терял свои приметы одну за другой - посадку, сложенье, рост, пока перед зеркалом не поднялся расслабленно Барон - кичливый завсегдатай ночлежки и кто знает?
– может быть, впрямь былой обладатель золоченой кареты с лакеями на запятках.
– Цыц, леди!
– еще раз произнес Барон и засмеялся тоненьким рассыпчатым смешком.
Выходя на сцену, он всегда нес в себе предчувствие зрителя, как надвигающейся перемены в природе - нежного восхода планеты, или нещадного урагана, или первого порхания снега. Любопытство, сладость, боязнь неизвестности - он не мог бы выразить словом это предчувствие зрителя, это томление, с каким он ожидал выхода перед толпой, да он и не видел толпу, а только в черной пучине ее - чьи-нибудь глаза, которые будут поглощать его неотступно, и он будет играть только для них, играть особенно, перевоплощенно, и они оправдают и разрядят его предчувствие перемены. Такими глазами в толпе почудился ему неожиданно взгляд девочки, бегавшей недавно на посылках за кулисами по каким-то актерским поручениям - за папиросами в буфет или за маркой на почту, - взгляд медлительный, не по возрасту вдумчивый - синий взгляд Аночки. Правда, глаза ее мелькнули и сразу подменились другими - мягкими, будто испуганными, зеленовато-голубыми глазами Лизы Мешковой, и с этим мгновенным ощущением зрителя, как глаз Лизы, Цветухин вышел на сцену.