Первые радости
Шрифт:
— Если ваш сын так же ничего не знает о деле, как я, то я вас поздравляю.
Ему почему-то захотелось поцеловать ей руку, но он только ещё раз пожал её холодные пальцы.
Дома он старался понять, что хотел сказать своей последней фразой, но мысли были слишком рассеянны. Он умылся, сменил пиджак. Увидев на столе свою записку, он разорвал её на узенькие полоски и поджёг спичкой. Пламя поднялось, припало, розовые тлеющие вспышки пробороздили края полосок, они обуглились, потом превратились в голубой пепел. Пастухов дунул, и пепел невесомо разлетелся.
Черт
Пастухов почувствовал потребность дружеского участия и понял, что должен немедленно все рассказать Цветухину.
Уже клонилось к сумеркам, жар спадал, местами слышался оживающий запах табака, парочки направлялись гулять в Липки. Двор гостиницы поливали из рыжего каучукового рукава, таская его по асфальтовым дорожкам, черневшим от воды. Приятно веяло сырой тёплой землёй и выкупанной овсяницей газонов.
В аллейке, на которую выходил номер Цветухина, Пастухов услышал скрипку. Тоненько и невинно лилась колыбельная песня Неруды. Пастухов заглянул в открытое окно. Цветухин стоял лицом в тёмную комнату и, покачиваясь, старательно тянул смычок. Играл он по-ученически, с акцентом на середине смычка и с плохим легато.
— Деревянным смычком да по кожаной скрипке, — сказал Пастухов в окно.
Цветухин оборвал игру, ткнул скрипку в футляр и, маскируя смущение, на полном голосе откликнулся:
— Заходи, заходи, дружище! Жду тебя целый день!
Они уселись рядом на диване, не зажигая лампы, так что видны были только бледные пятна лиц и рук, и тотчас Цветухин спросил, приходила ли к Пастухову Извекова и что он ей обещал.
— А что я должен был обещать?
— Я дал слово Лизе, что мы с тобой поможем Кириллу, — сказал Цветухин.
— Кто такая Лиза? Миловидная барышня? Твоя поклонница? Чудной ты, Егор. Изобретать какие-то бумажные аэропланы, пиликать на скрипке — ну, ещё куда ни шло. Но благодетельствовать поклонницам! Это как раз обратное природе актёра и самих поклонниц: ты рождён получать, они — давать.
— Я не шучу, Александр.
— Ну, родной мой, мне тоже не до шуток!
— Но помощь нужна не моей поклоннице, а очень хорошему, благородному юноше. Это в твоих возможностях. Если хочешь — твой гражданский долг. И потом — традиция…
— Ага, проникся, проникся! Традиция русской общественной совести, да? Лев Толстой на голоде, Короленко
— Куда хватил! — удивился Цветухин. — А в девятьсот пятом году ты был героем?
— Тогда в героях не было нужды: твой Кирилл мог бы спокойно раздавать прокламации на улице вместо рекламных афишек.
— Да опомнись! Ведь человеку помогают не ради жеста, не ради самоуслаждения.
— А что же ты от меня хочешь? Чтобы я ходил по темницам утешителем в скорбях и печалях?
— Да дело гораздо проще. Не требуется от тебя ни утешений, ни героизма, а надо сходить к прокурору, и все.
— Зачем?
— Похлопотать.
— О ком?
— Что значит — о ком? О Кирилле.
— О себе, брат, надо хлопотать, а не о Кирилле, — сказал Пастухов.
Тяжело поднявшись, он закрыл наглухо окно, стал к нему спиной и спросил:
— Тебя ещё не приглашали в охранку?
— Что ты хочешь сказать? Ты в уме?
— А вот что.
Пастухов опять сел, положил руку на колено Цветухину и так держал её, пока не рассказал всё, что случилось.
Стало настолько темно, что и лица едва выделялись, а предметы в комнате нераздельно соединились в чёрную таинственную среду, как будто впитывавшую в себя каждое слово и готовую вступить в разговор. На дворе чуть виднелась ветка с неподвижными мелкими листочками, освещёнными из соседнего окна, и казалось, что она не связана ни с каким деревом, а держится в воздухе сама собой. Из Липок долетали обрывки духовой музыки, где-то на крыше отзывалось цоканье подков по асфальту, но как будто от этих звуков тишина делалась все глубже.
— Да, — произнёс Цветухин после долгого молчания. — Если бы я тебя не ощущал вот так рядом, я был бы уверен, что слушаю во сне.
— На нас наклепали, Егор, — сказал Пастухов.
— Но кто, кто?
— Мы не знаем, что говорил о нас оборванец Парабукин, не знаем, как держит себя испорченный мальчик, не знаем, кто такой Рагозин. Мы ничего не знаем. Мы глупые бирюльки, Егор.
— Нет, нет! Я уверен — все разъяснится. Мы сами с тобой все разъясним, Александр. И потом — они одумаются.
— Кто — они?
— Ну, они. Кто тебя сегодня терзал.
— Нет, нельзя вообразить, чтобы они одумались. Это для них так же противоестественно, как (Пастухов поискал слово)… как головная боль для дятла.
— Что же ты намерен делать?
— Намерен уснуть на этом диване. Дай подушку… я так устал, дорогой друг, что хочется по-бабьи отдаться своей судьбе.
На крышу надвигался стук подков, ближе, ближе, и вдруг из темноты, объявшей город, вырвался ясный пугающий выкрик извозчика: