Первые воспоминания. Рассказы
Шрифт:
В половине одиннадцатого мы вышли из дому. Солнце яростно сверкало, сад почти просох, только в одной луже возились птицы. Бабушка, беседуя с тетей, указывала тростью на кусты. Обе они были в кружевных мантильях. На бабушкиной шее мерцали два ряда жемчугов; черный шелк подчеркивал округлость тетиных бедер.
— Жаль, что вы растете, — сказала бабушка, взглянув на Борху. — Что за костюм! Ни мальчик, ни мужчина… То ли дело матроски! Помнишь, Эмилия, какой он был в белой матроске? Ах, словно вчера…
Я метнула Борхе улыбку, а он послал бабушке сладчайший из взглядов, бормоча сквозь зубы: «Кит в корсете».
Сад был запущен, и бабушка выражала недовольство.
— Да что там, — сказала она, — до того ли теперь! Пришла пора жатвы, суровая пора.
У открытой калитки стоял Тон, держа в руке соломенную шляпу, и глядел на нас. На одном глазу у него было бельмо, двух зубов не хватало. «Она за меня заступится», —
— Матия! Матия! — крикнула бабушка.
Я медленно обернулась. Страх ослепил меня. Бабушка стояла ко мне лицом, словно черная глыба, словно большой камень, который вот-вот покатится.
— Матия! — звала она.
А может, мне это казалось, я не могла разобраться. Солнце висело рядом, высекая огонь из дерева, из листьев, из круглых глаз петуха. Я снова посмотрела вверх. Небо было не красное, а темно-серое, как мокрая жесть.
— Матия!
Бабушка глядела на меня, глаза ее горели в дымных кругах, белая прядь отливала серебром. (Антония говорила: «Ну и волосы у сеньоры!») Сейчас Антония стояла рядом с ней (вуаль спустилась на глаза, родинка над губой чернела, как паучок) и говорила:
— Ей что-то нездоровится. Я еще с вечера заметила. Нездоровится нашей девочке.
Китаец подошел ко мне. В его зеленых очках сверкали маленькие солнца.
— Сеньорита Матия, умоляю вас. Сеньора вас ждет. Молебен назначен на одиннадцать.
Тут я снова увидела их всех. Они стояли у решетки и ждали меня. Я посмотрела влево — туда, где начиналась деревня. Мозаичный купол церкви ослепительно сиял. Его пламенный зеленый цвет резал глаза по утрам. Он был резкий, словно крик.
— Вечно тут этот петух, — сказала я и пошла к ним.
— Да, — кивнул Китаец, — он всегда прилетает на это дерево.
— Весьма странно, — сказала бабушка.
Мы вышли за калитку. Тон жестоко и пристально глядел на меня белым глазом.
— Она болеет, бедняжка, — говорила бабушке тетя. — Надо за ней следить.
— О, да! — Бабушка вдруг подняла руки и коснулась кружев над белой прядью. — Нелегкое время выпало на долю этих бедных детей… Разорение, война… Господи, боже всемогущий, сколько бед!
Колокольный звон лавиной обрушился на улицу. Словно осколки слов, сотни жалоб, сотни отчаянных стонов (и рухнула тишина, которую в другое время нарушали только страшные шаги черных сапог).
Мы шли кварталом ремесленников, к площади. Борха поскользнулся на блестящих камнях.
— Осторожней, мой ангел, — сказала бабушка.
Китаец взял его под локоть.
Был будний день, но казалось, что воскресенье. Кузница не работала. У сапожника и в лавке братьев Таронхи витрина была закрыта перекрещенными досками. Женщина в черном, набрасывая на голову шаль, бежала перед нами, словно хотела поймать последние звуки колокола. Улица выходила на площадь. Посреди площади бил фонтан; из него пили свиньи, дети брызгались водой, а на край присаживались бабушкины голуби, пролетая сизыми молниями над селением, в Сон Махор. За фонтаном, золотая я высокая, стояла церковь Девы Марии. Двери были распахнуты, по ступеням шли прихожане. Колокол смолк, наступила тишина. Тетя и Китаец помогли бабушке подняться. Казалось, они несут вдвоем огромный кувшин, стараясь не расплескать драгоценную влагу. (Да, такой она и была: драгоценная жидкость в старом, надтреснутом сосуде.)
У входа мужчины сняли шляпы, женщины опустили голову. Мы с Борхой, взявшись за руки, шли позади взрослых. У тети на правом чулке перекрутился шов.
Над аркой золоченых дверей, распахнутых настежь, виднелись каменные щиты с головами евангелистов. В бледном небе багровело солнце, и зеленая мозаика купола нестерпимо сверкала. «Здесь почти не бывает голубого неба», — вспомнила я. Что-то страшное и жестокое горело наверху, словно там пылал злой огонь, и черный свет заполнил, пропитал пространство. На створках двери блестели железные гроздья. В храме стояла мгла, зеленоватая колодезная сырость липла к телу. Под высокими сводами как будто бились огромные крылья, и я подумала, что во тьме углов роятся летучие мыши, а мыши обыкновенные шныряют по золоту алтаря. В бабушкином доме тоже было темно и не прибрано. (Антония вечно сетовала, что он велик для
— Te De-um lau-da-mus, Te Dominum confite-mur [3] …
Бабушка украдкой резко встряхнула меня, вонзаясь ногтями в плечо, и взяла у меня книжку. Это был толстый молитвенник, который мне подарили, когда я поступала в интернат. Я любила трогать пальцами его золотой обрез, а потом втирать тонкую, как у бабочки, пыльцу в веки и в зубы (в зубы она не втиралась). Бабушка открыла книгу там, где была заложена зеленая лента, и сказала: «Читай». Солнце сверкало за стеклами, словно беззвучная гроза. Я посмотрела вверх. Читать я не могла. Мученик в гроздьях кудрей был похож на Борху, а Георгий, золотой и огромный, разил копьем дракона. Китаец и Борха благочестиво глядели в свои молитвенники.
3
Тебя, бога, сдавим, тебя, господа, исповедуем… (лат.).
— …Ti-bi Che-ru-bim et Se-ra-phim in-ces-sa-bi-li vo-ce pro-cla-mant: San-ctus, San-ctus, San-ctus! [4]
Китаец как-то сказал, что нашему алтарному покрову — триста лет. Он был белый, с золотой бахромой и светился в темноте (как сильные, распростертые крылья петуха из Сон Махора, еще пропитанные ливнем, на бархатной зелени листвы).
У меня затекла правая нога, и я почесала ее левой. Бабушка вернула мне книгу, сурово глядя на меня. Я склонилась над страницей и закрыла глаза. Мне хотелось есть. Я в спешке не поела. «Вырасту, — думала я, — и буду, как тетя, сидеть до полудня в постели, курить и смотреть фотографии и заголовки в газетах». Голоса взметнулись ввысь. Солнце дробилось в витражах, словно ломилось в храм. Лучи скользили по черному своду, и я подумала, что мы, как Иона, глядим изнутри на гигантские ребра кита.
4
К тебе херувимы и серафимы непрестанно взывают: «Свят, свят, свят!» (лат.).
— …Te mar-ty-rum can-di-da-tus lau-dat ex-er-ci-tus [5] …
«Война… — думала я. — Что же это такое?» У нас тут тихо. А мальчик попросил лодку. И братья Таронхи… Говорят, они с Хосе — двоюродные. Мальчика зовут Мануэль Таронхи. Гладкие рыжие волосы Малене красиво блестят на солнце. Все солнце и солнце. И дядя Альваро. А папа? А мама? «Тоже кричала со сна». Ну и что? Родители меня не навещали. («Они разошлись, правда?» — спросил меня Хуан Антонио, когда мы сидели на ступеньках у жимолости. «Нет». Но он почему-то хитро засмеялся, положил мне руку на колено и стал его гладить. Юбка приподнялась, совсем немного, я увидела свое загорелое, круглое колено — я и не думала никогда, что оно такое красивое, — и не смогла сбросить его потную руку. «Твоя мама…» — говорил он; я плохо понимала, меня гипнотизировала рука, отвратительная, как жаба. А губы у него были такие гнусно-красные! Я толкнула его, он стукнулся о стену. Цветы противно пахли. Снизу сочился зеленый свет, словно море было тут, рядом, за углом. А оно ведь подальше.) Я не знала свою маму, не была с ней знакома. Она умерла, и я жила с папиной няней далеко, в большом доме, который, по словам бабушки, разваливался на части. Мне приходили посылки — кукольный театр, тряпичный паяц с меня ростом, книжка: «Почему у нас, русалочек, нет бессмертной души?» У нее не было души, не было, и она стала пеной. «И всякий раз как она ступала на землю, словно иглы и лезвия вонзались в ее босые ноги…»
5
Тебя славит белое воинство мучеников… (лат.).