Первые воспоминания. Рассказы
Шрифт:
— Давно они такие?
— Кто?
— Ну, эти… давно они так думают?
— Почем я знаю! Они злятся, Китаец говорит, они завидуют, что мы живем, как люди. Их прямо ест злоба и зависть. Могли бы, всех бы нас перевешали.
Я всегда пугалась таких разговоров — ведь мой отец, кажется, был с этими, по ту сторону. Борха часто изводил меня намеками на отцовские «идеи». Но сейчас он вроде бы забыл про отца и говорил:
— Видишь, какие они, он им столько дал (я заметила, что ими он называл Хосе и его семью), Мануэля определил в монастырскую
Последнюю фразу он произнес быстро и очень тихо. Впервые услышала я от него это слово — один. Я удивилась. Фонарь светил слабо, и, конечно, мы не видели друг друга, разве что руки. В полумраке или во тьме — например, когда мы вылезали в пижамах на веранду, чтобы возобновить игру или беседу, — он немножко сбавлял свой гордый, бесшабашный тон. Сейчас мне показалось, что это правда, он один, и я одна, иначе бы мы не водились. Не знаю, какой бес меня попутал, — как тогда, в интернате, — но мне захотелось его уязвить:
— Не ной, у тебя есть Китаец.
Он не ответил и вынул сигареты. В темноте блеснул огонек.
— Дай одну, — сказала я; он вечно их жалел.
Но сейчас дал; табак был горький, черный, — Борха покупал их в порту, у Марине.
— А других нету?
Я с удивлением увидела, что он пошарил в коробке и дал мне одну из тетиных сигарет. Мы курили молча, пока он не сказал:
— Думаешь, не стоило?
— Что?
— Давать ему лодку.
Я подумала.
— Бабушка рассердится. И Лауро тоже.
— А, Лауро!
— Он всегда говорит, что не любит этих. Рассказывает про зверства и всякое такое…
— Говорит, а я не верю. Знаешь, он сам из них. Такой же самый. Завидует… Вот я их правда ненавижу. По-настоящему.
Я заметила, что голос у него дрожит, словно он боится чего-то.
— Пошли… Поздно уже… а его нет, — сказал Борха и погасил окурок о лодку.
— Может, подождем? Сейчас трудней идти.
— Пойдем вдоль берега. Ну и свинья! Давай иди. Лауро помрет со страху. Наверное, прячется от бабушки.
Он визгливо засмеялся. И прибавил тише, про себя:
— А этот гаденыш у меня поплатится!
Он завернул все наши богатства в плащ и повесил ключ от ящика на цепочку, рядом с медальоном. (У нас были золотые одинаковые медальоны — с датами рождения, бабушка подарила. У Борхи — дева Мария, у меня — Христос. Мы никогда их не снимали, даже ночью. «Совсем как у меня», — сказал он, когда мы увиделись впервые, а я ответила: «Только у тебя — божья матерь!» Мы рассматривали медальоны, — он мой, а я его, как будто мы, хотя бы на минуту, и вправду стали братом и сестрой.)
Борха поднял палку и стал злобно хлестать по тростнику. (Я слышала сухой стук и шум волн, разбивавшихся о берег.) Потом он помог мне влезть на камни. Я поцарапала руки и ноги, но жаловаться не стала — ни к чему.
— Здесь дальше, — сказала
— Хочешь — уходи, — хмуро сказал он.
Он знал, что я останусь. Я подумала — почему мы его слушаемся все, даже Гьем и его ребята? Небо усыпали крупные звезды, где-то забрезжил лиловый свет. От моря медленно поднималось зеленое сияние. Иногда Борха давал мне руку. На мокрых камнях он поскользнулся и выругался.
— Вот бы бабушка услышала! — сказала я. — Она и не знает, что ты так выражаешься.
— Она ничего не знает, — загадочно ответил он.
Борха остановился и обернулся ко мне. Посветил мне в лицо и засмеялся тем почти женским смехом, который всегда так сердил меня.
— Интересно, — сказал он, — что из тебя будет? Пьешь, куришь, шляешься с парнями. В четырнадцать лет! Как по-твоему, это она знает?
Я попыталась улыбнуться, как улыбался он:
— Да, да…
Мне хотелось обидеть его посильнее, и вдруг меня осенило:
— Мой отец тоже там рискует жизнью из-за ваших.
Сам того не желая, он осекся. Опустил руку с фонарем, и я увидела его темный силуэт в золотом ореоле.
— А, ты, значит, с ними!
Я не ответила. Он никогда меня об этом не спрашивал. Честно говоря, я и сама удивилась своим словам. Что-то мешало мне в ту пору действовать и думать самой. У меня была одна забота: слушаться Борху, а не бабушку. На мои неопределенные вопросы никто не отвечал. Почему-то я снова и снова вспоминала тень железной кровати и цепочку муравьев. Я жила как-будто в тюрьме, в глубокой печали. И все сливалось в то ощущение, которое я испытала здесь, на острове первой ночью: кто-то готовит мне беду, а когда она придет — неизвестно.
Слева, до самого обрыва, до лесистых гор, высились черные скалы. Внизу блестело море. Опять, как почти всегда, мне стало страшно. Не могут же меня бросить одну, когда я ничего не знаю и у меня нет защиты! Не могут, и все.
— Разумеется, — сказала я.
(Так говорил Китаец, когда беседовал с бабушкой.) Борха очертил сигаретой светлый круг. Потом провел рукой по моему лицу, и я ощутила его пальцы на лбу и на щеке. Это было очень неприятно. Я знала, что он так делает, когда, победив Гьема в драке и приперев к стене, хочет его унизить. Я выругалась, хотя не знала, что это ругательство значит.
— Отец научил?
Мне захотелось соврать. Захотелось выдумать про отца что-нибудь невероятное (я ничего не знала о нем — на фронте он, в тылу, за границей). Надо было выдумать себе отца, чтобы защищаться от кого-то или от чего-то. Непременно надо. И вдруг я поняла — сама того не ведая, я выдумываю его давно, днем и ночью. Тогда я горделиво улыбнулась:
— Много ты знаешь! Думаешь, ты очень умный, да? Ох, и надоел ты мне, Борха! Ничего ты не знаешь. Я тебе такое могу рассказать!
Я привыкла к темноте и увидела, как сверкают его глаза. Он схватил меня за руку и встряхнул.