Первые воспоминания. Рассказы
Шрифт:
— Пожалуйста, идемте ко мне, моя мать вас вылечит. И сеньора ничего не узнает…
До ужина оставался час. Мы вошли черным ходом и тихо поднялись в комнату Китайца.
Он зажег настольную лампу. Цветы и литографии были все так же приколоты к покатому потолку. Мутное зеркало, книги, глиняные кружки, статуэтки, свечи. Когда Китаец зажигал лампу, его большие желтые руки были похожи на освещенную бабочку.
— Подождите, — попросил он. — Я ей скажу…
Окно еще было открыто, и мы видели влажный прямоугольник неба. На нем сияла звезда. Борха подошел ко мне и поцеловал меня в щеку.
— Матия, Матия, очень тебя прошу…
Мне показалось, что он сейчас заплачет, и я впервые подумала, что вот такой, без обычной спеси, он много моложе меня и беззащитней (как я сама в тот день, перед Мануэлем).
— Матия, скажи, что это неправда!
— Это правда. Я не виновата. Он — настоящий сын Сон Махора. Самый настоящий…
Борха закусил губу (мне всегда казалось, что для мальчика у него чересчур красные губы) и сжал правой
— Не может быть… Этот тип! Ты знаешь, Матия, Хорхе нам родственник. Они с бабушкой в ссоре. Но это все чепуха. Он — нашей крови…
— Что ты так волнуешься? — не сдержалась я. — Мне тебя очень жаль, но это правда. И все это знают. Он любил Малене, Мануэль их сын. Потом он выдал ее за управляющего, чтобы толков не было. Все это знают. И подарил им эту землю назло бабушке. Что поделаешь, Борха, такая уж жизнь.
Произнеся эти слова, я была довольна, хотя и чувствовала себя дурой. (Какая глупая фраза! Я ее слышала от наших служанок — «такая уж жизнь».)
К Борхе вернулась былая спесь. Он поднял голову и почти с ненавистью посмотрел на меня.
— «Такая уж жизнь», — передразнил он. — Вот идиотка!
Скрипнула дверь, вошла Антония. Она была еще бледней, чем обычно, прямо зеленая. Свет лампы подчеркивал тени у губ и под глазами, и ее узкое, худое лицо казалось мне маской. Антония держала кувшин с водой, вату и йод, через руку у нее висело полотенце, на голове сидел попугай.
— Ой, сеньорито Борха! Святые угодники!
Попугай сердито посмотрел на нас круглыми глазками. Его длинный темный хвост трепетал у ее виска, точно цветок.
— Ну-ка, дайте руку… О, господи, господи!
Она охала так искренне, что вряд ли думала только о ране. «Наверное, она плачет тут, в комнате», — решила я. В дверях стоял Лауро, поблескивая очками.
— Вот так, прижимайте покрепче…
Борха прижал вату к ране. Я села на край кровати и болтала ногами. Борха стал тихо насвистывать. Он нервничал, и свист не получался.
Антония повернулась к Лауро и громко, хрипло сказала:
— Иди сюда, сынок…
Мы посмотрели на Китайца. «Сынок». Она еще не называла его так при нас. «Мы знаем, что он ее сын, — думала я. — Знаем, но не понимаем». И вдруг в маленькой комнатке как будто затрепетали крылья. Женщина смотрела на сына — бедного, уродливого, длинного, что стоял у притолоки двери. Он шагнул вперед, сел на стул, сильно сутулясь. Лоб у него был мокрый, и женская рука (не Антонии, скорей, Маурисии или той, кого я потеряла, а может — только ждала), широкая женская рука провела по его напряженной спине, пригладила волосы. Он поднял голову, снял очки, посмотрел на мать. С раскаянием или болью — не знаю — я впервые увидела его глаза. Мать и сын смотрели друг на друга. И я — как нелепо! — вспомнила, что мой друг сказал мне: «Мое место здесь». (Здесь, в мире мужчин и женщин. Что-то дрогнуло у меня в груди и запрыгало, как скорлупка в море.) «Ну, все», — сказал Борха. (Далеко, в мире плохих детей, упрямых, своевольных, глупых, восхищающихся тем, кто похож на ветер и кто сжег свой корабль у далеких островов.)
— Ну, все. Спасибо, Антония. Спасибо, Лауро.
Они убрали из-за зеркала ту фотографию. Наверное, положили в книгу, или в потрепанную папку, или в карман у сердца.
Попугай взлетел, глухо шурша крыльями, и Борха рассмеялся.
Я лежала одна, без Горого, сунув правую руку под еще не нагретую подушку. Сквозь щели жалюзи сочился мрак. «Тук-тук-тук», — услышала я и ответила: «Нет, Борха, пожалуйста!» Мы давно не ходили на веранду курить и секретничать. «Нет, не надо, это все кончилось!» Но он стучал. Я натянула свитер, вышла в залу и вылезла на веранду через окно.
Он сидел в дальнем углу. Красный огонек сигареты сверкал во тьме, как глаз кривого чудища. Столбик дыма тянулся к арке. Согнувшись, я подошла к Борхе; он сидел по-турецки, прислонясь к стене.
— Иди сюда, — тихо сказал он.
В пролетах арок бледно синело усыпанное звездами небо. Я села рядом, он обнял меня.
— Матия, ты думала, что очень много знаешь?
Я молчала.
— Ничего ты не знаешь!
Я покосилась на него. В свете луны было видно, как блестят его глаза. Он прикоснулся щекой к моей щеке.
— Я тебе скажу одну штуку, — сказал он.
Он говорил шепотом, как и полагалось тут, ночью, и я, сама того не желая, чувствовала, что меня затягивает его мир.
— Ничего ты не понимаешь, совсем еще зеленая. Ну, я тебе все объясню. Вот, например: ты знаешь, что Китаец…
Я опять испугалась. Страх вернулся, как дурнота.
— Не надо! — сказала я и хотела отодвинуться, но он не пустил.
— Китаец, — продолжал он, — делает все, что я велю, потому что я могу про него такое рассказать бабушке…
Я невольно спросила:
— Какое?
И вспомнила тот единственный день, когда я была с ними в роще до вечера. Борха говорил в темноте, а я почти не слушала и думала про тот день, словно смотрела сон — жестокий, ни на что не похожий, слишком реальный, почти вещий. От страха у меня вспотели руки и по спине пробегал озноб. Это было в марте, еще до войны, меня только что выгнали из школы. От золотистого тумана сами собой закрывались глаза.
(«Когда появятся новые звезды, нас уже не будет, — сказал Китаец. — Вы оба, Матия и Борха, должны хоть когда-нибудь
— Знаю, — быстро сказала я. Лицо у меня горело. — Знаю. Не говори!..
— Он, дурак, еще и письмо мне написал. Оно у меня в железном ящике, и ему это известно…
Борха негромко, но резко хихикнул.
— Все сделает, что я велю… все, что прикажу.
Я сняла его руку со своего плеча.
— Матия, — сказал он как-то мягче. — Я хочу тебе показать одну штуку. Это я стащил у мамы. Читай! Увидишь, дура, что ты и половины не знаешь…
Он зажег карманный фонарик и показал мне три письма. Я сразу узнала их по цвету, по форме, даже по запаху — я видела их у тети, в ее розовой душной комнате. Тетя Эмилия в мягком кресле, тошнотворный запах, игральные карты на прикрытых халатом коленях… И я подумала: «Это писал не дядя Альваро…»