Первые воспоминания. Рассказы
Шрифт:
Она многозначительно взглянула на Китайца, а он склонил голову. В сущности, она его выгоняла. Что ему делать тут, если мы пойдем в школу? Мне показалось, что у Антонии, разливавшей кофе, задрожали пальцы.
Мы поцеловали бабушке руку, клюнули в щеку тетю и ушли. Побежали каждый к себе, сняли поскорей неудобную одежду, надели уродливую, но удобную и вышли снова.
Борха ждал меня на откосе. Он сидел под миндальным деревом и то открывал, то закрывал Гьемов ножик. Волосы падали ему на лоб.
— Мерзавка, соплячка лицемерная, — сказал он.
Я улыбнулась, изображая гордость, и пошла вниз, к причалам, где нас ждала «Леонтина». Он шел сзади.
— Дура! — продолжал он. — Предательница!
Он и впрямь лопался от злости. Внизу мы остановились. Оба мы запыхались и дышали с трудом.
— Выгоним тебя из нашей компании. Пошла вон! Мы предателей не держим.
Я пожала плечами, хотя колени у меня дрожали.
— Очень вы мне нужны, — сказала я. — У меня свои друзья найдутся.
— Ну и друзья. Все бабушка узнает.
— Уж не ты ли скажешь?
— Нет, не я.
— Ну, что ж…
Я начала понимать своего брата. Чтобы вывести его из себя, надо было притворяться равнодушной. Может, он так ненавидел Мануэля именно потому, что тот не обращал на него совершенно никакого внимания? Может, за то же самое он пылко и тайно поклонялся дону Хорхе?
Брат схватил меня за руку так крепко, что чуть ее не оторвал.
— Ничего ты не понимаешь, — сказал он, и голос его стал мягким, как там, ночью, на веранде. (Мне вдруг показалось, что с тех тайных перекуров прошло ужасно много времени.) — Я же для тебя стараюсь. Ты что, не знаешь, кто он? С ним никто не разговаривает. Его мать… да и отец, сама видела, как он кончил.
Стояла середина сентября, золотые листья лежали на влажной земле откоса. Как и тогда (и совсем не так) шли часы сьесты.
— Сам ты ничего не понимаешь! — сказала я. — Хосе ему не отец.
Я захохотала и пошла по краю пристани. Взглянув через плечо, я увидела, что Борха идет за мной, и услышала, как тяжело он дышит.
— Ты что говоришь, гадюка?
Я обернулась. Мне стало очень весело.
— Не может быть, — твердил он, боясь услышать имя, которое я не назвала. — Это все сплетни. Он — Таронхи поганый, сын этого…
Борха выругался — я еще ни разу не слышала от него таких слов, — покраснел, и мне стало его жалко. «Хуже обидеть я его не могла». Он сел на камень, словно ноги у него подкосились, и он не хотел, чтоб я это заметила.
— Не может быть, — белыми губами повторил он.
У наших ног шумело море. За деревьями, слева, белел домик Малене и Мануэля.
— А… а вы правда туда ходите?
Я злорадно кивнула, чтобы насладиться его горем. (На самом деле мы там еще не были. Я не решалась. Сама сердилась на себя — и трусила. Когда я сказала впервые: «Идем», — Мануэль пошел за мной против воли. Мы карабкались по тропинке. За селением, у самого леса, было поместье Сон Махор. Высокие стены сверкали в предвечернем солнце, из-за них торчали растрепанные, сероватые пальмы. С тех пор как Мануэль сказал мне правду, я боялась туда идти. Мы стояли совсем рядом и смотрели сквозь зеленую решетку на цветы, черно-красные, как роза, которую Санамо затыкал за ухо. Один раз мы услышали его гитару. Тихо, словно воры, мы крались вдоль белой стены поместья — словно бродячие псы, беспокойные тени. Звуки музыки проникали сквозь стену, и мы слушали, затаив дыхание. Что-то шуршало в знойном воздухе, а голосов не было, только гитара, солнце и ветер. Как-то раз, уже в сентябре, мы стояли у стены, смотрели друг на друга, будто впервые, и я вспомнила слова: «Скажи, что я
— Значит, ходите к нему в поместье… Значит, это не Гьем выдумал…
Я все кивала, хотя моя стойкость была на исходе.
— А его… видели?
Я не ответила — трудно столько врать. Мне было жалко Борху, хоть я и не понимала, почему ему и всем им так важен человек, с которым почти никто не знаком.
Борха оскалился — сверкнули его клыки — и крикнул:
— Пошла отсюда! Задавала! Видеть тебя не хочу.
Из-за деревьев послышался голос Лауро («Ой, опять эта латынь!»), и я сказала, чтобы добить Борху:
— Мануэлю латынь — раз плюнуть. Он ее знает лучше отца Майоля. Мы с тобой перед ним — тьфу!
Домой мы шли молча. Китаец тихо ждал, скрестив на животе руки, и глаза его были скрыты за стеклами очков.
Вечером пришли Хуан Антонио и сыновья управляющего и стали высвистывать нас из сада, из-за вишен.
— Эй, Борха, ихняя шайка хочет затеять драку!
Дни перемирия давно прошли. Небо обложили большие красноватые тучи. Борха спрыгнул с гамака и пытливо на меня посмотрел.
— С кем ты идешь?
— С тобой.
Он улыбнулся и пожал плечами. Потом швырнул на землю книгу и сказал:
— Нечего тебе там делать.
Подошел встревоженный Китаец.
— Идем, — сказал Борха, — идем, Китайчик.
Он был на взводе и смеялся по-своему, кривя рот. Китаец побагровел.
Ребята ждали у калитки. Хуан Антонио, весь в поту, затараторил:
— Они на площади! Костры разложили, звенят крючьями… Ну, мы им покажем!
— А твой дружок? — спросил меня Борха почти на ухо. — Он с кем — с нами или с ними?
Китаец смотрел на нас. Зеленые отблески очков падали ему на щеки.
— Сеньорита Матия, — сказал он. — Останьтесь, умоляю вас… не ходите.
— Пойду, — сказала я ему назло. — Я всегда хожу.
— Ну, Китайчик, ну, красавчик, пошли со мной! — Борха нехорошо хихикнул.
Китаец отломал веточку вишни. Руки у него дрожали.
— Я не могу, сеньорито Борха… Ваша бабушка…
— А ну ее к бесу! Пошли. Недолго тебе с нами гулять — слышал, после рождества выставят.
Мне показалось, что это уж слишком. Но Борха очень страдал из-за моих слов и сам не знал, что говорит. Китаец промолчал, но синяя вена у него на лбу вздулась, словно весенняя река. В первый раз мне пришло в голову, что и он страшен в гневе, что и его злоба может прорваться в один прекрасный день. Я протянула ему руку:
— Ну ради меня, — сказала я и скорчила гримасу. — Ради меня, любезный сеньор…
Лауро-Китаец раздавил веточку, я услышала легкий треск. Ребята помчались к селению. Мы медленно пошли за ними.
— Доиграется он… — сказал Китаец. — Натворит такого, что уже не скроешь от сеньоры и от доньи Эмилии. Ох, сеньорита Матия, если бы вы могли на него повлиять! Безумный мальчик…
Голос у него дрожал, быть может — от гнева. Но сладость притворной кротости смягчала его.