Первый иерусалимский дневник. Второй иерусалимский дневник
Шрифт:
21
Сквозь общие радость и смех,
под музыку, песни и танцы
дерьмо поднимается вверх
и туго смыкается в панцирь.
22
Секретари и председатели,
директора и заместители —
их как ни шли к ебене матери,
они и там руководители.
23
Часы истории – рывками
и глазу смертному невнятно
идут, но, трогая руками,
мы стрелки двигаем обратно.
24
Слепец
и дух его парит,
неся незрячим факел,
который не горит.
25
В той российской, нами прожитой неволе,
меж руин ее, развалин и обломков —
много крови, много грязи, много боли —
много смысла для забывчивых потомков.
26
Нас рабство меняло за долгие годы —
мы гнулись, ломались, устали...
Свободны не те, кто дожил до свободы,
а те, кто свободными стали.
27
Российской бурной жизни непонятность
нельзя считать ни крахом, ни концом,
я вижу в ней возможность, вероятность,
стихию с человеческим яйцом.
28
Я, в сущности, всю жизнь писал о том, как
мы ткали даже в рабстве нашу нить,
достанет ли таланта у потомка
душой, а не умом нас оценить?
29
Послушные пословицам России,
живя под неусыпным их надзором,
мы сора из избы не выносили,
а тихо отравлялись этим сором.
30
Стал русский дух из-за жестоких
режимов, нагло-самовластных, —
родильным домом дум высоких
и свалкой этих дум несчастных.
31
Я мало, в сущности, знаком
с душевным чувством, что свободен:
кто прожил век под колпаком,
тем купол неба чужероден.
32
От марша, от песни, от гимна —
всегда со стыдом и несмело
вдруг чувствуешь очень интимно,
что время всех нас поимело.
33
Я свободен от общества не был,
и в итоге прожитого века
нету места в душе моей, где бы
не ступала нога человека.
34
Уже до правнуков навряд
сумеет дух наш просочиться,
где сок и желчь, где мед и яд,
и смысла пряная горчица.
35
Играть в хоккей бежит слепой,
покрылась вишнями сосна,
поплыл карась на водопой,
Россия вспряла ото сна.
36
Ровеснику тяжко живется сейчас,
хотя и отрадно, что дожил,
но время неслышно ушло из-под нас
ко всем, кто намного моложе.
37
Сами видя в себе инородцев,
поперечных
очень много душевных колодцев
отравили мы сами себе.
38
Всегда из мути, мглы и марева
невыносимо черных дней
охотно мы спешим на зарево
болотных призрачных огней.
39
Россия обретет былую стать,
которую по книгам мы любили,
когда в ней станут люди вырастать
такие же, как те, кого убили.
40
В России ни одной не сыщешь нации,
избегнувшей нашествия зверей,
рожденных от безумной радиации,
текущей из несчетных лагерей.
41
В чертах российских поколений
чужой заметен след злодейский:
в национальный русский гений
закрался гнусный ген еврейский.
42
Бурлит людьми река Исхода,
уносит ветви от корней,
и молча ждет пловца свобода
и сорок лет дороги к ней.
43
Еврей весьма уютно жил в России,
но ей была вредна его полезность;
тогда его оттуда попросили,
и тут же вся империя разлезлась.
44
Мы ушли, мы в ином окаянстве
ищем радости зренья и слуха,
только смех наш остался в пространстве
флегматичного русского духа.
45
Мой жизненный опыт – вчерашен,
он рабской, тюремной породы,
поэтому так ошарашен
я видом иной несвободы.
46
Я скучаю по тухло-застойной
пошлой жизни и подлой морали,
где, тоскуя о жизни достойной,
мы душой и умом воспаряли.
47
Я уезжал, с судьбой не споря,
но в благодетельной разлуке,
как раковина – рокот моря,
храню я русской речи звуки.
48
Я пишу тебе письмо со свободы,
все вокруг нам непонятно и дивно,
всюду много то машин, то природы,
а в сортирах чисто так, что противно.
49
Навеки в нас российская простуда;
живем хотя теплично и рассеянно,
но все, что за душой у нас, – оттуда
надышано, привито и навеяно.
50
Чисто русский, увы, человек —
по душе, по тоске, по уму,
я по-русски устроил свой век
и тюрьму поменял на суму.
51
От моей еврейской головы
прибыль не объявится в деньгах,
слишком я наелся трын-травы