Пьеса для расстроенного пианино
Шрифт:
Не могу сказать, что я не почувствовала никакой боли. Всё было до крайности отвратительно, но терпимо. Немец был высоким - когда мы стояли там, на плацу, я заметила, что едва достаю ему до плеча, а сейчас он нависал надо мною, как какая-то унылая каменная глыба. И его лицо... оно всё время попадало в поле моего зрения. У него не было части носа, будто его срезало осколком снаряда, и вдобавок спёкшаяся кожа. Он наверняка знал, какое отвращение вызывает в женщинах её вид и нарочно касался ею то моей щеки, то шеи. Всё время тёрся и тёрся, не переставая толкаться у меня внутри...
...Знаете ли вы, мадам Леду, как устроено обыкновенное пианино? Внутри него сокрыты струны, связанные с клавишами. Вы нажимаете на клавишу, и оно издаёт чистый, музыкальный звук. Но если струна оборвана, вы не услышите ничего,
В тот момент у меня в душе срезали все струны. Я не ощущала ничего, кроме глухих ударов, исходящих откуда-то снизу. А ещё биение сердца - достаточно ленивое, должна сказать. Когда всё закончилась, я подумала, что не ощущаю, собственно, никакой разницы - что до, что после. По крайней мере, я была жива.
Он перевалился на бок и какое-то время мы лежали в полной тишине. Я слышала, как выравнивается его дыхание, как оно становится спокойным и умиротворённым.
– С француженками всегда проще...,- наконец, сказал он.
– Вот русские оказались чертовками, приходится связывать. Сперва эта возня мне нравилась, но теперь, когда я весь исцарапан и искусан, я поступаю проще -- пистолет у виска, это охлаждает пыл... Между нами здесь произошла неслыханная в других местах история: русская девчонка взорвала себя и обер-лейтенанта Гросс. Мы теперь раздеваем донага, обыск, а потом... . Как ты думаешь, после такого возможно остаться человеком?
Он повернул ко мне лицо, а я к нему. Какое-то время мы молча смотрели друг на друга.
– Нет, - ответила я.
Это единственный разговор, который состоялся между нами в тот день. О чём нам ещё было говорить? Не знаю...
Меня снова переодели в полосатый халат и отвели в барак. Единственное, что мне удалось утаить, так это английскую булавку. Я положила её в рот. В последний момент надзирательница сунула мне в руки какой-то свёрток.
– Это Geschenk, - сказала она, скалясь.
– Подарок.
Я сделала несколько шагов от выхода, он развернулся, и всё содержимое посыпалось на пол: несколько крупных кусков хлеба, печенье и прочее. Geschenk - так они это называли. Плата за услугу. Так угощают ребёнка, который спел рождественскую песенку или рассказал стишок. Я никогда не выглядела на свой возраст, всегда казалась моложе своих лет. А тогда я и подавно выглядела не старше двенадцатилетнего ребёнка - худая, с чрезвычайно тонкими костями.
Голод превращал нас в эгоистов, заставлял переступать не только через гордость, но и другие качества, которые отличают людей от диких животных, пожирающих друг друга ради выживания. Перешибить его может только глубокое потрясение. Сделать к нему нечувствительной, не такой уязвимой. Глубокое отвращение к собственному существу.
Я видела, как несколько яблок укатились под нары. Через всё остальное я просто переступила. Женщины срывались с мест, подбирая всё, до чего могли дотянуться. Они отталкивали друг друга, вцеплялись друг другу в волосы, отбирали крохи у тех, кто был слабее, и набивали ими рты. Они мычали, царапались и дрались за моей спиной, а надзиратели били их резиновыми дубинками, пытаясь усмирить эту обезумевшую толпу изголодавшихся людей. Они били их только за то, что они хотели есть, и тут же смеялись над ними.
Фриде обняла меня и усадила на соломенный матрас.
– Так или иначе, какая разница?
– сказала она.
– Вряд ли тебе доведётся кому-нибудь об этом рассказывать.
Я засмеялась. Из моих глаз градом катились слёзы. Она, конечно, была права.
На следующий день после построения мы снова отправились в швейный цех. Я не опускала глаз. Я не старалась сделаться невидимой, когда другие женщины показывали на меня пальцем или шушукались за моей спиной. Они пытались рассмотреть какую-нибудь разницу в отношении ко мне охраны, но так её и не увидели. Очевидно, я так и не вошла в тот узкий круг избранных, которые обслуживали офицеров СС в качестве горничных или любовниц. Все мы продолжали трудиться, как обычно. Когда мы возвращались с работы, перед ужином, нам приходилось смотреть,
Мадам Леду молча кивнула. На её лице одновременно отражались ужас и потрясение.
– Так прошёл месяц или около того. Мы с Фриде сильно сблизились. Поддерживали друг друга по мере возможности. Если нам долго не удавалось заснуть от холода, мы начинали мечтать вслух. О разном. О том, что война закончится, о том, что нас освободят, как мы вернёмся домой и как воссоединимся со своими близкими. Я говорила об этом, твёрдо зная, что и близко не дотяну до того дня. Но Фриде... В её голосе слышалась уверенность в том, что этот день непременно настанет. Иногда она позволяла своему воображению рисовать настолько реалистичные картины будущего, что я невольно начинала в них верить. Это казалось тогда самым страшным - верить в то, что никогда не наступит. Но она всегда говорила, что намерена дожить до самой победы, чтобы лично присутствовать при том, как повесят нашу надзирательницу , и начальницу женской части лагеря, и всех этих эсэсовских выродков одного за другим.
– Вот увидишь, так и будет, - говорила она.
– Они все получат по заслугам. Только надо не переставать надеяться. Кто-нибудь обязательно до этого доживёт. И тогда они всем расскажут, что здесь происходило, всему миру. Потому что есть такие, кто ещё не знает, что здесь творится, и их много. Почти никто толком не знает. Ты как хочешь, а я намерена рассказать...
Было бы здорово, если бы сейчас она сидела рядом с нами за чашкой чая. Фриде подтвердила бы мои слова. Она была жизнерадостным человеком, этого было не отнять.
– Она умерла?
– спросила мадам Леду.
– Как это произошло?
– Так, как никто не смог бы даже предположить, - покачала головой старуха.
– Поначалу Фриде выглядела очень здоровой и сильной. У неё было плотное телосложение, крупная голова, выпирающие скулы, неправильный прикус - нижняя челюсть чуть заступала за верхнюю. Чем-то, весьма отдалённо, она напоминала мне мадам Мартен, оставшуюся далеко в прошлом... С самого начала стало ясно, что её не отправят в газовую камеру, а отберут для принудительного труда. Она легко могла колоть дрова или таскать камни. Она часто говорила, как мечтала бы размозжить таким камнем голову кому-нибудь из охранников лагеря или по крайней мере, одной из их бешеных собак, которых они часто натравливали на нас. Если бы она так и сделала, её немедленно бы поставили к стенке. Фриде это хорошо понимала, и поэтому никогда не лезла на рожон. Она всегда сохраняла спокойствие, граничащее с безразличием, за исключением тех моментов, когда с нею случались припадки.