Пеший камикадзе, или Уцелевший
Шрифт:
Причин для слёз, кроме странного удушья, – кто бы спросил, заметив, – не было, давно всё, что надо оплакать, оплакано. Так уж случилось: они расстались. Таким он вернулся: странным, чужим, изуродованным, неродным. Стрёмной – назвала Катя любовь Егора к себе – через злость, боль и страдания, – такой любви она не хотела и принять не могла. Всё переживала за него, всё спрашивала себя: так тяжело физически бороться с трагедией и не выбраться из собственной головы… Почему?
…Но Егор плакал не поэтому, терзало другое: как–то так вышло, что он перестал что–либо чувствовать без неё, будто
Владельцем элитной иномарки, которую присвоил Кобергкаев, оказался директор завода «Донецкнефтешлам» Сергей Вошанов. Следующие двое суток связанного с прострелянным плечом Вошанова возили в багажнике его же внедорожника, требуя перерегистрировать предприятие в ДНР. Однако, этого не происходило.
Первый из злополучных дней Бис провёл в городе с Песковым, второй – снова оказался в машине с Бергом. Всё это время Вошанов катался в багажнике, квасился скрученный, готовился к худшему, что было понятно из угроз Берга, к перерезанию горла.
Вот уже третьи сутки Вошанова держали в подвале на «ВАЗовской» развилке, но, истязали щадяще, как благородного – били не до бело–красных искр в глазах и потери сознания, когда тело становится деревянным и уже не чувствует, а как бы слышит удары по нему изнутри, как из башни танка, – били по рукам и ногам и совсем бережно по щекам, точно ладошками, чтоб не портить физиономии. Всё это выглядело довольно странно и нелепо – Вошанова били, между делом – кололи антибиотики – лечили: Егор не был свидетелем избиения и степень жестокости определял по ссадинам на лице директора завода и тому, как тот двигался, когда волокли из подвала в багажник и назад. Бис не хотел этого видеть, не мог: бьющих – презирал; связанных, не могущих ответить, стонущих, сломленных и измятых бесправных жертв – жалел. Сделать ничего не мог и находиться во всей этой истории не хотел: на глазах защитники Донбасса превращались в жестоких палачей – чеченских боевиков – Егору представлялся их плен, вспоминались известные случаи. Но и тех, чеченских, казалось, начинал уважать: да – воевал, да – стрелял, и в то же время уважал. Там была война, а здесь – ещё нет. В той войне лично он не воевал с гражданским. А здесь – воюют. Чем тогда могли нравиться те? Нравилась решимость чеченцев умереть за веру – тогда у Егора ещё не было понимания, что всё ради денег – у Егора такой веры никогда не было и за деньги на такое бы не согласился, но зато была идея, спецназовская; а ещё – нравилось как те молились, мог засмотреться, заслушаться, как бывало в начале войны, в Дагестане, словно о великой боли нараспев, как признание в неумолимом грехе. Тимур Муцураев тоже так пел: Егор слышал его песни, временами морщился, понимая, что воспевается враг, но соглашался, что тот пел красиво, в искренность слов верил; потом сам –
…Минералкой Вошанова не пытали, позволяли утолять ей жажду, в то время как другие пленники лизали собственный грязный пот и засохшую кровь, почему–то уверенные, что она усиливает слюновыделение – опять же – как вариант получение всё той же влаги. Раз в сутки кормили едой из ресторана – Егор искренне не понимал этого, решив для себя, что таким способом хотели «задобрить» – после чего снова били так, что Вошанов опорожнялся в штаны, но бумаг не подписывал, всё ждал чего–то, на что–то надеялся.
– Как ты? – услышал Егор ополченца на дверях склада и пьяного Бормана, выползшего из подвала на свет, покурить.
– Пытать и убивать людей – это не красивая и не крутая работа! – ответил тот через зажатую в зубах сигарету. – Это страшная необходимость… И – чтоб ты не пачкался – для этой необходимости бог выбрал меня!
Егору почудилось, что у палача Бормана боги ещё те, языческие, как у разноплеменных, где для одних было в порядке вещей сажать на кол, у других – резать головы; и незаметно сказал в нос:
– …Что не божественный избранник, то латентный маньяк! Надо же, ещё считает для себя почётным делом унижение сородичей! Как земля таких носит?!
В Москве утром тринадцатого июня было ясно и люди на солнце светились счастьем не только от яркого света. Из тоннеля метро, в котором гуляли сырые сквозняки, угрюмых ото сна людей торопливо выдувало за дверь на улицу в растрёпанных причёсках и вздёрнутых платьях, награждая на выходе отдельных мужчин и этих женщин застенчивыми улыбками и мимолётным смущением. Катя тоже вышла счастливая и казалась хорошенькой – надо было видеть – улыбка тоже была на месте… Снаружи ветра почти не было – тот гулял где–то в безоблачном и голубом небе – и аромат свежей выпечки замешанный на отработанных газах машин и утренней свежести стоял волшебным образом, как чудесный кулуар, на целый квартал до самой работы. В состоянии этой радости и необъяснимого летнего восторга Катя песчинкой огромных неофутуристических песочных часов, пропала за дверьми комплекса на Пресненской набережной реки Москвы, упирающегося своим сводом в высокое небо.
Работать здесь, почти на седьмом небе, ей нравилось – красивый вид, жалко, что высоко – Катя боялась и редко подходила к окну, ни сил, ни воли не находилось смотреть, – земли из окна ни разу не видела. Разве что заметит в окне в неснижаемом небе белокрылый самолёт с инверсионным пушистым следом, засмотрится и подумает, что ни разу московские птицы так высоко над землёй, до её окон, не долетали.
– Ма, ты как сегодня на работе? – голосом совсем взрослого сына заговорила телефонная труба; звонил Матвей.
– Не знаю… Что случилось? – сразу заволновалась Катя.
– Да не… ничего, я так… – успокоил он, – с ребятами погуляю?
– Хорошо, – сказала она.
С самого пробуждения на сердце у Кати было это «хорошо». Хорошо спала – почти безмятежно, как в далёком детстве – дивно выспалась. Проснулась с такой необыкновенной лёгкостью, какая бывает в пятнадцать, когда юна, ещё беззаботна, и без памяти влюблена…
Конец ознакомительного фрагмента.