«Пёсий двор», собачий холод. Тетралогия
Шрифт:
Которому он пообещал смерть от руки не друга и даже не приятеля.
Небо было низкое и непосветлевшее — будто рассвет ступил на него, но на полдороге передумал. Не сдержал обещание.
— Господин Твирин, я понимаю, вы хвораете, но соберитесь на минуту. Не затягивайте с этим, — шепнул Андрей.
По ступеням Твирин поднимался в душном мареве, будто никак не шедший ночью сон вздумал вдруг взять своё. Сегодняшние технические необходимости диктовали следующую диспозицию: приговорённый один, а значит, поставить его можно в любую точку, например, вполоборота к площади, в тот угол вверху лестницы, что ближе к Становой. Микрофон же для Твирина подразумевал, что ему
— Граф Александр Сверславович Метелин…
«Я не смогу вас убить».
— …вы, пользуясь своим именем и титулом, проникли в Петерберг…
«Чтобы помочь ему, выложив Хикеракли планы Резервной Армии».
— …чтобы растоптать наше спокойствие…
«Чтобы мы отблагодарили вас за это казнью и предательством».
— …и подорвать нашу веру в дело революции…
«Да не смотрите же вы на меня, я и так всю ночь с вами говорил!»
— …посредством публичного покушения на убийство члена Революционного Комитета.
«Вы знаете, а ваши „Метели“ в самом деле хороши, идея собирать под Петербергом авто была блестящая…»
— Ваш преступный замысел удался. Свидетелей тому сотни, но мы хотим быть уверены, что вы признаёте свою вину и полагаете наказание соразмерным. Отвечайте.
«Зачем вы взяли с меня это обещание, чем вам были плохи случайные солдаты?»
— Признаю, — вздёрнул подбородок граф Метелин.
«Вы ошиблись, ваше сиятельство, вы и не подозреваете, как ошиблись! Этот загадочный Твирин, который, по мнению Резервной Армии, самолично расстрелял пол-Петерберга, стрелял всего раз в жизни, и тот в упор. По наитию, послушавшись камертона, не слишком понимая, что творит».
— В таком случае, приговор будет приведён в исполнение немедленно.
«Только я не умею стрелять, ваше сиятельство! Смешно? А ведь правда не умею, в купеческих домах стрелять обыкновенно не учат, а потом… Не мог же я учиться на виду у солдат, которые считали меня своим героем? Герой — и не умеет стрелять, представляете? И ещё такую уйму всего не умеет, кошмар! Если бы они только узнали… А Андрей говорит целиться в голову. В голову. Простреленная голова барона Копчевига выглядела хуже всего, что я видел в жизни. До сих пор не могу поверить, что от этого зрелища меня не вывернуло наизнанку. Я не хочу, чтобы с вашей головой было так же, понимаете, не хочу. У вас грустная улыбка и вы храбритесь, потому что здесь ваши друзья и приятели, вам дурно от мысли, что они увидят вас заслуживающим жалости. А мне — от того, что я пообещал вам вас убить. Я же чувствую, как они сверлят мне сейчас спину. Как барабанит пальцами Гныщевич, как хмурится Андрей, как недоумевает Коленвал, как смиренно ждёт граф Набедренных. Вы с ними больше никогда не встретитесь, а мне придётся развернуться к ним лицом. Да даже если я сам застрелюсь сегодня же, мне придётся ещё хоть немного потерпеть всё это „дело революции“ и прочие громкие слова, которыми мы нарекли наше безумие. А вы его нарекли „собачий холод“ — помните, в письмах? И до чего же вы правы, до чего же холодно… Не подумайте, я не утверждаю, что мне хуже вашего, конечно нет. Просто… просто вы умрёте, и вы с этим согласны, вы на это готовы, вы на это и шли, но я-то не желаю вам смерти. Вовсе не желаю».
— Стреляйте же, — ответил граф Метелин.
Он не мог знать, о чём говорил с ним Твирин, но иллюзия понимания вышла до умопомрачения убедительной.
Твирин, словно во сне, взялся за обрез, распрямил
— Стреляйте.
У графа Метелина была грустная улыбка, и он храбрился.
Рука подпрыгнула, точно на волне, и на спусковой крючок нажала бестолково, суматошно, лишь бы уже нажать.
В ушибленный локоть отдало так, что Твирин на мгновенье ослеп и оглох.
Когда же возможность сознавать реальность вернулась, граф Метелин нетвердо стоял на коленях, а из горла его отчаянными толчками рвалась кровь пополам с хрипами, от которых у Твирина дрожала не только рука с обрезом, но и всё, что дрожать вообще способно. Будто хрипы эти выходят не ртом, а сразу через продырявленную шею, будто это они такого жгучего цвета, будто это их ритм отбивают толчки.
Будто в них слышится «стреляйте — застрелите же наконец — что вы стоите — завершите начатое — убейте — ну же, леший вас дери!».
Второй выстрел царапнул колонну — где-то высоко, много выше, чем дёргалась в такт пульсации хрипов голова графа Метелина.
Твирин же знал, что не сможет.
Твирин может лишь приказывать «огонь!», но на большее его не хватает. Теперь — не сможет и того. Некому будет приказывать, свидетелей его неумению стрелять — вся площадь, сегодня как нарочно заполненная солдатами, а не простыми горожанами.
В унисон хрипам в Твирине забился хохот — такой же клокочущий, красный, пачкающий.
Разве не о том он грезил? Снять шинель и не стать предателем?
Чтобы не стать предателем, нужно всего лишь перестать быть героем.
Откуда-то рядом с графом Метелиным вырос Плеть, тоже рухнул на колени в расползающееся красное, сверкнул в руке молнией стального, скупо шевельнулся и вмиг затушил хрипы.
Мёртвым графа Метелина Твирин не увидел: отвернулся и, силой мысли припечатывая каждый новый шаг к ступеням, спустился. Внизу нашёл в руке обрез — бросил наземь. Толпа шуршала сильнее привычного, что-то было не так, как всегда, что-то отличалось. Быть может, это, наплевав на объедки дисциплины, переговаривались солдаты.
В поле зрения — печатать шагов тридцать — возникли Влас Дугов, Петюнич и Крапников. Ошарашенные, недопонявшие, смешные. Ничего, им объяснят. Свидетелей вся площадь, вся площадь свидетелей, как нарочно, разве не о том, не предателем.
Ваше сиятельство, вы ещё слышите?
Вы правильно побрезговали убивать Твирина, вы поступили куда справедливей.
Вы его разжаловали.
Глава 75. Новая жизнь
— Это несправедливо, — пожаловался Приблев и немедленно прикусил язык, поскольку последовавший вопрос был всецело предсказуем.
— Что?
На самом верху радиовышки имелась небольшая площадочка, обнесённая хилой оградкой. На площадочку можно было выбраться из окна-двери, и с неё единственный путь наверх вёл по ощерившейся кривыми жердями ступеней лесенке. Там, наверху, поджидали антенны. Говорят, нерабочие.
Площадочки, оградки, лесенки. Над Петербергом повеяло первой весной — пока ещё робкой, ненастоящей; не весной, а, так сказать, намёком на весну, и от этого намёка всё вокруг сделалось вдруг, гм, уменьшительно-ласкательным. Золотце сидел у самой оградки, свесив ноги вниз. Приблев на такие безумства не решался, а потому осмотрительно стоял от края подальше. В конце концов, у него не имелось опыта ни работы в голубятне, ни путешествий по крышам.