Песнь моряка
Шрифт:
– Помогите, отец. На такое я не рассчитывала.
Священник перестал жевать и наклонился поближе. При всем своем дальтонизме он смог различить, что младенец белый – белый, как сыр на его бутерброде, – а глаза напоминают цветом кусочки лосося.
Мать с ребенком поселились в расчищенной кладовке. Осенью по настоянию батюшки Алиса вернулась в Куинакскую среднюю школу с прежней тонкой талией и куда более свирепым взглядом. Обидно было бы такой способной ученице бросать образование, когда вокруг столько нянек для чудного ребенка. Иногда Алиса брала его с собой и катила коляску по запруженным школьным коридорам с лицом дерзким и вызывающим. Иногда она оставалась у себя в кладовке и, укачивая крикливого младенца, перебирала коллекцию иллюстрированных религиозных книг отца Прибилова. Она пробовала копировать иллюстрации
В течение трех следующих семестров она закончила третью и четвертую ступени, и во время выпускной церемонии на мелком футбольном поле ее отличные оценки и талант удостоились особого упоминания. Карандаши из детской комнаты сменились латексными красками для стенной росписи. Это она написала буревестника на обшивке школьного спортзала. Картина принесла ей синюю ленту в общенациональном конкурсе стенных росписей и побудила Комитет Аляски по искусству и гуманитарным наукам вручить ей стипендию в любой колледж на выбор. Подразумевалось, что это будет университет Анкориджа. Церковь имела право на общежитие и ясли при кампусе для таких, как Алиса, горемычных пра-мамочек. Комитет сказал ей, что университет Анкориджа – это лучший вариант. Алиса сказала им, чтобы шли в зад. Она сыта по горло грязной убогой дырой под названием Куинак, прогнутыми пра, грубым пьяным папашей, весьма особым ребенком, сочувствием города и всего штата Аляска, – спасибо, не надо. Она уезжает в Сан-Франциско в Институт искусств. Она станет калифорнийской девушкой, гордо заявила она школьной подружке Мирне Хогстраттен. Ребенок? Ребенка церковь может оставить себе.
Она рисовала и зажигала в сан-францисском вихре. Когда кончилась стипендия, нашла работу в большой галерее на Кастро. Ее боссом был прежний инструктор по рисунку с натуры – угрюмый старик с усами, как руль велосипеда. Вскоре она перебралась к нему в комнату над галереей, намереваясь выучиться как любви к искусству, так и искусству любви. Но когда босс решил уложить к ним в постель третьего – юного гладкокожего художника из Вайоминга, писавшего брутальные сцены клеймения скота, объездки лошадей и носившего шпоры с ковбойскими сапогами и без них, – Алиса забрала одежду, свои картины, все деньги из галерейного сейфа и вызвала такси до аэропорта. Картины она отправила самолетом в куинакскую церковь, сама же полетела в противоположную сторону – в Сан-Диего. Она никого не знала в Сан-Диего, но будь она проклята, если вернется на север. Если придется срываться с места опять, это будет Гвадалахара.
Она устроилась преподавать этническую историю северо-западного побережья подросткам – большинство говорило только по-южноамерикански. Она поселилась в мотеле – долгие сроки, низкие цены. Она удалялась от искусства и тонкой талии, приближаясь к пьянкам и ругани. Она полагала, что покончила с искусством. Она была уверена, что покончила с мужчинами. Пусть все эти ублюдки – козлы со шпорами, мудаки с усами и грубые злобные русские с мартини – разбираются друг с другом сами, они заслужили.
Она крутилась между работой и комнатой. Она не полетела домой, даже получив телеграмму от священника о том, что ее отец окончательно свалился за борт. И только снятый мораторий на закон о землепользовании заставил ее вернуться в родные края. Сколь бы грязной и мелкой ни была дыра, она превращалась теперь в недвижимость, готовую к сделкам.
В Куинаке Алиса намеревалась продать свой участок как можно быстрее и свалить к черту, однако в стряпчем, которого наняло племя, неожиданно обнаружилось нечто, застрявшее у нее в горле. Возможно, то, что он был исправленной версией пра – юпик-яппи с портфелем из кожи пятнистого тюленя, – а может, он напомнил ей того гладкосрубленного вайомингского художника. Как бы то ни было, она отказалась продавать свою долю и включать ее в консорциум.
Когда сделки были заключены, а контракты подписаны, большинство пра-участников быстро уехали, оставив «Морского ворона» на попечение юпик-стряпчего и корпоративных менеджеров. Участники консорциума вернулись к тому, чем занимались раньше, а именно к одинокому пьянству, мыльным операм пенсионных домов «Морского ворона», расположенных в пригородах Анкориджа и Ситки, и мирному умиранию. Алиса связалась с сыном, учившимся тогда в церковном интернате Фэрбенкса, сообщила ему о своих вложениях в недвижимость, однако в юном Николасе обнаружилось не больше привязанности к Куинаку, чем прежде в ней самой. Он сказал, что у него в Фэрбенксе друзья, опекунская пара, к которой он вполне привык, может, он приедет к Алисе на каникулы. Ладно, я пошел. Пока.
Вскоре выяснилось, что откровенная Алисина неприязнь к игровым корпорациям, которыми владели местные пра, отнюдь не способствует таким полезным вещам, как дружба с соседями. Они всё спрашивали, какие у нее планы. Если она не собирается вступать в игру, почему бы ей не сдать всё и не свалить в… откуда там ее принесло? Это бесило ее не меньше, чем юпик-стряпчий. В конце концов она объявила, что уважает собственные корни и что ее планы – остаться на прекрасной родине. Из чистого упрямства, заключили соседи, шушукаясь за ее спиной. Она ясно дала им понять, насколько глубоко ей насрать на их мнение. Она остается.
Так Алиса осталась в Куинаке, просто из вредности. Она будет управлять этим чертовым собственным бизнесом, и ей не нужны наследства, наследники и льготы. И тем более ей не нужно устанавливать впереди супертарелку, чтобы позади нее тихо и пристойно нажираться. Если ей захочется выпить, она сделает это на виду у людей, у Господа Бога, и пошли все к черту!
Именно в тот период своей жизни она получила имя Атвязный Алеут Алиса. Для старых знакомых вроде отца Прибилова в ней словно жили два разных человека. Первый – ученица с палитрой красок, мягким голосом и страстным взглядом; всего лишь переставив цветок или свечу, она преображала все церковное убранство. Но стоило мягкоголосой Алисе Левертовой напиться – что случалось с ней очень часто и очень быстро, – она превращалась в бешеную краснорожую ведьму с языком, подобным гарпуну. Этот язык не заплетался от выпивки – он становился острее. Он колол и пронзал, и от него не было спасения тем, кто случайно становился его мишенью, пока полная отключка не обрубала у этого гарпуна трос. Придя в себя, Алиса обычно тихо каялась.
Шло время, однако натиск отвязного Алисиного альтер эго становился лишь сильнее. С годами бешеному гарпуну, чтобы взяться за дело, требовалось все меньше выпивки и хватало лишь намека на обиду. Корни Алисиной отвязности искали новую почву, расползаясь щупальцами под грунтом во все стороны. Ее бесило правительство и те, кем оно правило. Она злилась на белых людей – мало эти круглоглазые ублюдки с рыбьими животами попортили крови ее народу? – и не меньше на сородичей за то, что продались так дешево. Она проклинала человеческий род, просравший все, что только можно, и презирала наивных идеалистов, у которых хватало в голове опилок надеяться, что все когда-нибудь пойдет на лад. Пара стаканов «семь на семь», и Алиса Левертова готова была возненавидеть кого угодно.
После первого стакана это мог быть бармен, официантка, любой другой сукин сын, продавший ей эту безвкусную мочу рекона, которую теперь называют бурбоном. После второго она обрушивалась на всех идиотов в заведении, которые сдуру соглашались это пить. После третьего Алиса с легкостью распространяла свое неистовое омерзение на этот дерьмовый городишко и все, что его окружало: грязное море, колючее небо, злой ветер… саму эту долгую, темную, жуткую ночь. На следующий день, понурив голову, она смотрела хмуро и застенчиво, говорила тихо и почти вежливо.