Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:
Новые шашки оживали на льду. Дымы, побратавшись с ветром, неторопливо текли за канал, потом на виду у вражьего берега, смыкались друг с другом и дальше плыли уже сплошной медлительной тучей. За этой тучей громыхнули орудийные выстрелы — где-то в дыму, за каналом, упали снаряды.
— Дадут нынче немцы жару торосам! — нервно засмеялся Колька. — А может, они подумают, что мы прикрываем канал? Что по каналу пойдут корабли?
Петро, который устанавливал очередную шашку, промолчал: он, видимо, слабо верил в то, что им удастся перехитрить врага.
Ударил в ответ Кронштадт, и вражеские батареи сразу сбавили тон. Теперь
— Веселый день начинается, — снова не вытерпел Колька. — Цирк!
Далеко позади виднелся груженный мукой ледокол. Он двигался еле-еле, почти незаметно для глаза. Хватит ли сил у него пробиться к гавани за то короткое время, которое вырвут они у врага? При виде почти неподвижного судна веселость, минуту назад владевшая Колькой, исчезла.
— Давай экономить шашки, — сказал он Петру. — Пока немцы не видят корабль, достаточно и такой завесы.
Где-то за Ленинградом всходило зимнее солнце. Оно пробивало морозную мглистость, и та начинала искриться резким и нестерпимым блеском. Казалось, воздух переливался мерцающими кристаллами, которые опускались затем на снег и торосы, покрывая их колким холодным сверканием. Даже дым казался теперь серебристым, игольчатым, — лишь обрывы его, обращенные к солнцу, пламенели нежными, розоватыми подпалинами. Дым громоздко двигался по заливу, как айсберг. Было странно, что снаряды бесшумно в него зарывались и разрывались где-то внутри его, а не на жестких и льдистых гранях.
Когда раздавались взрывы, дым на какое-то мгновение вспучивался, клубился и дыбился, — тогда возникали перед глазами белые паруса, отделившиеся от рей, соборы и башни невиданных городов, пенный прибой, разведенный норд-остом. Над парусами взметались к невидимым стеньгам желто-слепящие штандарты огня.
— Красиво! — невольно вырвалось у Кольки.
— Вот сейчас он нам врежет «красиво», — проворчал Петро. — Давай, что ли, пару шашек еще добавим…
Над заливом появился вражеский самолет. На большой высоте он развернулся над каналом, затем сделал такой же круг в сторону ледокола.
— Разведчик. Высматривает, чего ради мы задымили…
И тотчас же снаряды просвистели над ними, упали далеко в глубине залива, подкрадываясь к ледоколу.
— С воздуха корректирует артогонь, сволочь, — помрачнел Колька.
Вблизи ледокола тоже начали распускаться шапки дымов: матросы закрывали его от самолета. В нарастающем реве метнулся в небо наш «ястребок». Разведчик скользнул на крыло и, не приняв боя, поспешно ушел к своему берету.
— Теперь держись! Будет гатить и по пас, и по судну. Наша завеса ему что бельмо на глазу!
Колька не ошибся: артиллерийский огонь усилился, большинство немецких орудий било по ледоколу, нащупывая фарватер. Но две или три батареи стреляли по ним. Отвечал, все более распаляясь, Кронштадт, однако вражеский берег не унимался. Видимо, гитлеровцы понимали, что времени у них для того, чтоб накрыть ледокол, не так уж много.
Снаряды рвались в дыму и у них за спиною — совсем близко. От запаха взрывчатки першило в горле. Меж торосов растекалась вода, выплеснутая из воронок, — точно так же, как в том памятном бою, когда погиб Рябошапко.
Минует ли их сегодня злая судьба? «Впрочем, все это пустяки…» Колька видел перед собою блокадный Невский, мертвых
Из той муки, что везет ледокол, сколько достанется каждому ленинградцу? Граммов по пятьдесят: лишь тоненький ломтик хлеба. Но даже ручонку и с этим ломтиком отводят фашисты от детского рта, хладнокровно-расчетливо ожидая, когда упадет, обессилев, ручонка на серое одеяльце, и мать, завыв от печали, ударится головой о стену. Что может быть ненавистнее детоубийц! «Врете, гады, — шептал неистово Колька, — ледокол все равно дойдет! Все равно!»
Он чувствовал, как сердце захлестнуло яростное беспамятство, — такое же, какое владело уже им когда-то на Буге и раньше, на степном полустанке, где вражеский летчик расстреливал с воздуха беженцев из Бессарабии. То яростное беспамятство, что сродни вдохновению боем, когда человек становится выше мыслей и забот о себе, готов ради цели и ради товарищей броситься на штыки, под траки танковых гусениц, на амбразуры дота. Бывает, и ненависть окрыляет порой. Сейчас для Колькиного порыва не существовало преград, а собственная жизнь казалась ему ничтожной и малозначащей в сравнении с ледоколом — спасением ленинградских детишек. Он порывисто оглядывался на дальние султаны разрывов, догадывался, что немцы по-прежнему не видят судна, стреляют по площади, наугад. Значит, его и Петра завеса делала свое дело. «Может, выдвинуться вперед? Поставить дымы у самого вражьего берега?»
Разрывы снарядов рядом и залпы на берегу чередовались один за другим — и казалось, что над заливом непрерывно перекатываются громы, которые хлещут зигзагами молний по льду и по дыму. Лед раскалился от пламени, брызгал искрами и кусками металла. В щебень разметывались торосы, смешанные с водою и гарью, клокотали над головой. А небо резал пронзительный свист и, захлебнувшись собственной злобой, падал оборванным криком где-то у ледокола.
— Давай шашки! — кричал Колька и полз, огибая воронки-полыньи, туда, где завеса редела, искромсанная снарядами.
Оглядывался, радовался тому, что даже он и Петро не видели теперь ледокола. «Сколько же снарядов угробили немцы? — пытался представить. — Считай, минут сорок глушат без передыха!»
Ахнул оседая залив, качнулось низкое небо, и Колька изумленно приподнял голову: никак, восьмидюймовый! Ну, и насолили же они гитлеровцам, видать, ежели палят по ним из осадных орудий… Что ж, по ним — ерунда: лишь бы не по ледоколу. А калибр не имеет значения: восьмидюймовки так восьмидюймовки! Только и разницы, что ползалива воды поднимают.