Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:
Корабль готов был продолжить плавание, но задержался в бухте Семи островов, чтобы встретиться с эскадренным миноносцем «Звонким». «Звонкий» доставил для «Зоревого» свежую почту.
Сергей Топольков наблюдал, как матросы, получившие весточки с берега, поспешно спускались в кубрики, не скрывая радости и волнения, торопливо надрывали конверты. Офицеры, вежливо поблагодарив корабельного почтальона, уединялись в каютах. Это были минуты всеобщей грусти по берегу. Но после таких минут — знал Топольков — легче становятся вахты, короче мили и месяцы плаваний даже на самых пустынных широтах. «И в море люди живут заботами берега, — думал он. — В конечном итоге, мирный отблеск портов составляет главную цель каждого мореплаватели, а для военного моряка — смысл его жизни, призвания и скитаний. Люди, которые
Наступит день, когда и он, Сергей Топольков, получит весточку с берега. Из дому — от родных, от товарищей по училищу, которые служат на разных флотах, и, конечно же, от Зои Каюровой. Она напишет ему о Песне синих морей, которую дарит зрителям, о первом своем концерте, о первом букете сирени. Догадывается ли она, что он так часто о ней вспоминает? А вместе с ней — вспоминает вечерний московский парк, проселки за вагонными окнами, подсолнухи степных полустанков, — все то, что скользило мимо внимания там, на суше, но все чаще теперь вспоминается в море. Интересно, что бы ему вспоминалось, если б на свете не было Зои?
Он тоже напишет ей. Сегодня же. «Июнь, море Баренца. На борту «Зоревого». Нет, корабельное имя нельзя разглашать. Лучше так: «Океан, 70° Норда. Борт корабля Н.». Он напишет об урагане, о плавании и командире эсминца. О первых днях самостоятельной службы. Да, самостоятельной. За время шторма, пока отстаивался корабль, он принял у Сидорчука все дела. Познакомился с подчиненными, даже руководил тренировками рулевых. Вместе со штурманскими электриками «вводил в меридиан» матку гирокомпаса. Затем сверял по описи карты, приборы и инструменты — все то, что в штабных документах, коробящих слух моряков, зовется нудным, — шершавым, как неотесанная, с заусеницами болванка, — словом «заведывание». Ну, да черт с ним, с этим «заведыванием»… Теперь осталось подать командиру рапорты: один о том, что дела свои сдал; другой — его, Тополькова, — о том, что принял. Новый курс «Зоревого» проложит он, Топольков.
Вокруг корабля, скрипевшего якорями, болталось мутное после шторма море. Валко раскачивались буи: вразброд, бестолково. А дальше, на береговой осушке, бродили отощавшие чайки, рылись в зеленовато-коричневых водорослях, выброшенных накатом. Они взлетали, когда разбивались о камни упругие волны, и тут же вновь опускались в еще шипящую пену.
За узкой расщелиной входного пролива висела влажная мгла. Казалось, море взболтнули, точно в бутылке: перемешали небо и воду, тучи и горизонты. Теперь, после шторма, оно отходило, отстаивалось, оседало, медленно возвращая все на места. Сергей подумал о том, что в этой неразберихе затеряны взлохмаченные пути кораблей. Туда через час или два уйдет «Зоревой». И он, Топольков, поведет его. Верит ли он в свои силы? И верит ли в него командир?..
Командир «Зоревого» задумчиво сидел в это время в каюте палубой выше. На столе перед ним лежал старинный секстан, вынутый из вскрытой посылки. Этот секстан был когда-то завещан учителю Городенко капитаном дальнего плавания Великановым, вместе с которым Яков Иванович дрался в годы гражданской. Великанов, помнится, умер накануне войны, в ту весну, когда гостила в Стожарске Елена… А теперь вот секстан перешел к нему, капитану третьего ранга Лаврухину. К прошлым утратам прибавилась новая: не стало Якова Ивановича. Анна Сергеевна сообщала в письме, что умер он перед восходом солнца, после буйного майского шторма. Бывшего комиссара в скорбный путь провожали все рыбаки. Похоронили учителя в самом конце стожарского кладбища, меж кустов одичавшей сирени.
«В последнюю ночь, — писала Анна Сергеевна, — он вспоминал Севастополь, маленькую каюту на «Альбатросе», сроднившую нас навсегда. Он слушал гул тропических раковин и шум дождя в палисаднике. Мечта осталась с ним до конца… Просил отослать тебе карты, секстан и все свои записи».
Командир вздохнул и закусил губу, вспомнив седого учителя. И тотчас же припомнился родной городок на степном берегу, знакомые хаты и переулки. Каков теперь Стожарск? Давно,
После ранения под Ленинградом он полгода промаялся в одном из сибирских госпиталей. Вылечившись, попал на юг, под Моздок. Снова бои и снова ранение. Там, под Моздоком, он получил свою первую боевую награду: медаль «За отвагу». Так же был принят в партию.
В сорок третьем году ему предложили учиться. Долго раздумывал, колебался. Стать офицером? Хватит ли сил у него и воли, терпимости к людям, чтобы командовать ими? Жалко было расстаться с привычною мыслью о кораблестроительном институте. Но разве такой он один? Разве не служат на флоте и в армии люди, которые в иных условиях могли бы стать талантливыми учеными, прекрасными инженерами, агрономами, строителями? Время диктует свои законы. Мир капитализма алчен и беспощаден, и покуда он существует — нужны не только бдительность, но и оружие, и воины-профессионалы. Разве защитить свой народ от врага, уберечь от смерти блокадный город, спасти Елену и пятилетнего Вавку, которого зарыли под елочкой, не высшее призвание мужчины?.. Он согласился. Уехал в город, где находилось Высшее военно-морское училище.
Ему — повзрослевшему, познавшему горечь утрат, которые отодвинули в прошлое все, чем богата была его юность, — учеба далась нелегко. Помогала в трудные минуты память о Елене, о мичмане Рябошапко, о комиссаре, погибшем: на Буге… В училище часто он вспоминал и Андрея, Позже узнал, что Иволгин тоже был ранен во время прорыва блокады. А выписавшись из госпиталя, напросился в самую гущу боев. Глухою ночью самолет забросил его во вражеский тыл. Прошел с партизанами Украину и Белоруссию. Потом партизаны рассказывали: имя «товарищ Андрей» наводило ужас на оккупантов. Говорили, от взгляда его загорались фашистские танки… Войну он закончил полковником, Героем Советского Союза. Сейчас Андрей — генерал. По-прежнему верный, заботливый друг. Он тоже огорчится, узнав о смерти Якова Ивановича.
Яков Иванович… После войны он, Лаврухин, курсант-выпускник военно-морского училища, приехал в Стожарск на побывку. Ехать, собственно, было не к кому: отец погиб в Севастополе летом сорок второго, мать — отягченная горем, неволей и одиночеством, — не дожила до светлого дня.
С полустанка он шел напрямик знакомою степью. Июльское солнце давило расплывчатым зноем травы. Кружили в бесцветном небе кобцы. А с моря тянуло сытым прогорклым запахом прибрежных застоявшихся ветров.
Он узнавал Стожарск — и не узнавал. Дома стали ниже, приземистей, словно вобрали головы в плечи. Заборов почти не осталось — пустые дворы просматривались насквозь. Меж этих дворов — то там, то здесь — чернели язвы пожарищ. Бурьяны, вымахавшие повыше плетней, затапливали дремучие переулки. Степная полынь, заглушая проселки, воровато вползала в окраинные дворы. Многие тополя были вырублены, и город казался состарившимся, облысевшим. Даже колодезные журавли, чудилось Кольке, еще больше сгорбились, покосились. Они задумчиво глядели в колодцы, не в силах поднять головы от вечных печальных дум. Новая жизнь воплощалась, пожалуй, лишь в башне-времянке, что одиноко торчала над морем на месте взорванного маяка. «Сколько же нужно труда, — с тоскою подумал он, — чтобы снова выглядел город приветливым и веселым! И сколько времени, чтобы радость опять прижилась в рыбацких сердцах!»
Угнетала тишина: в улицах — ни людских голосов, ни визга пилы, ни петушиного крика. За непролазными стенами дикой маслины, нахально разросшейся за годы войны, торчали на палках огородные пугала из выцветших гитлеровских мундиров, с немецкими касками набекрень.
В переулке не встретил он никого. Шел, убыстряя шаг, по горячей слежавшейся пыли, по бурьянам, что обростали узкую тропку. Шел, окруженный воспоминаниями, что стонали и бились в его изболевшейся памяти, которая снова кровоточила, как свежая рана… Разве о таком приезде мечтал он долгие годы! Выйдет навстречу мама, сухими морщинистыми руками прижмет его голову. Теми же руками счистит с его бушлата горькую пыль военных дорог. А ночью, убаюканный мерным ворчанием часов-ходиков, он попросит: «Матусю, спой, как бывало…» Материнский голос, которого он уже никогда не услышит, окутает колыбельной драмой, обовьет забытыми снами детства, что приходят под сонный скрип флюгеров на рыбацких крышах: