Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:
Уже решила: буду теперь в палатах читать стихи. Сейчас вот учу Маяковского, поэму о Ленине. Трудно: память совсем плохая. Да и как прочесть, чтобы сохранить, передать бойцам душевную святость! Скажешь излишне бодро — не поверят, скажешь грустно — обидишь людей…
А вчера приключилась веселая вещь. Положила я на печурку подогреться хлеб, а он возьми да и вспыхни. Трещал, как уголь. Пока спохватилась, почти ничего от пайка не осталось. Начала я гадать, из чего приготовить обед. Достала сухой банан, который ты подарил в Стожарске, потолкла и засыпала «суп». Профессор вошел в положение: подарил две сухие чешуйки лука. Его ученик прислал из Ташкента письмо, обшитое этими лепестками. Обед получился на славу.
Профессор целыми днями сидит за столом, вычисляет какие-то траектории для полетов ракет на Луну. Говорит, что это важней его собственной жизни, ибо это — будущее.
И еще шутит, будто древние все свои великие открытия сделали в осажденных городах… А что главное для меня? Наверное, дождаться встречи с тобой. Боюсь только, к тому времени стану совсем некрасивой: исхудала наполовину. Но ты ведь все равно меня приласкаешь, любимый?.. Пиши. В твоих письмах, и твоей любви — все мое маленькое мужество.
К твоему нерадостному письму, Еленка, прибавилось новое горе: сегодня похоронили Егорова. Как-то все мы успели привыкнуть к нему, полюбить. Был он человеком веселой удачи, быстрый на всякие шутки и выдумки. И вот…
Вчера во время дневной погрузки налетели «юнкерсы». От бомб загорелся причал и ящики с минами. А рядом стояли суда, груженные боезапасом. Егоров, осколком раненный в грудь, первым очутился на пирсе, начал сбрасывать в море горящие ящики. На последний ему не хватило сил. Тогда, несмотря на пламя, прижал он ящик к себе и вместе с ним прыгнул в воду. Бросились мы за ним, вытащили на берег, но спасти не смогли.
Умирал он весело — и потому страшно. Все шутил, просил написать на станцию, на которой мы его подхватили, в отделение милиции. «Погиб, мол, Егоров, как и положено милиционеру, на боевом посту». Потом улыбнулся, спросил:
— Интересно, жива та старушка?
— Какая? — не поняли мы.
— Которая тащила тогда поленце… Из-за которой мы познакомились…
Где грань между строгостью человеческой и добротой? Да и существуют ли они раздельно?
В отделение, в котором служил когда-то Егоров, писали мы всем отрядом. Андрей сообщил, что представил посмертно Егорова к ордену. А мы от себя добавили, что если останемся живы, трое из нас готовы приехать на станцию после войны, чтобы работать вместо товарища.
Все дальше на льду выставляем дымовые шашки: корабли приходится закрывать на большей части фарватера. Я хожу всегда в паре с Петром Лемехом. Надеваем маскхалаты, потому что немцы, если заметят, открывают огонь, крошат снарядами лед. Рябошапко дважды уже побывал в воде. Теперь кашляет, стал еще ворчливее.
Ты часто снишься мне, моя Вест-тень-зюйд. Жаль только, что сны здесь у нас коротки: то обстрел, то тревога, то снова погрузка. Снятся мне отмели, ветка черемухи в море и корабли, уходящие в ночь. Даже во сне ощущаю ту радость, ту грусть, как тогда, в Стожарске. А здесь отправляем суда каждый вечер, но уходят они без огней, затемненные. И всякий раз лишь одна мысль, лишь одно беспокойство: дошли бы. По льду рыскают немецкие прожекторы. Даже Петро, который весь век свой влюблен в огни маяков, ненавидит эти лучи. Наверное, все на свете способно давать и счастье, и горе: все зависит всегда от самих людей… Снишься ты чаще всего такой, какой была в последнюю ночь, у Раскопанки. Где-то я читал: разлука никогда не должна кончаться тем, с чего начиналась. Вранье, и к тому же — глупое! Мечтаю о том, чтобы встретила ты меня такой же, как в ночь расставания: ласковой, любящей, уставшей от своего одиночества. И пусть не будет комнаты, полной цветов, пусть не споет мне песен девчонка, замерзавшая в подворотне, — все равно, это будет счастливый, праздничный час,
Скоро Новый год — что-то он принесет нам? Под Москвой наши гонят фашистов, бьют в хвост и в гриву, только стружки летят от врага! Может, это начало? Может, скоро и мы перейдем в наступление? Заждались этого часа.
Пиши, лебедушка. Крепко целую тебя и бегу: подходят к причалу суда.
Милый Колька, муж мой далекий!
Почему же такой неласковый ты: почему не приходишь? Так много хочется поведать тебе, а писать все трудней и трудней: часто не могу собраться с мыслями, быстро устают глаза, голова начинает кружиться. Каждую весточку к тебе пишу теперь в три-четыре приема.
Вот и прошло уже пол-января. Новый год мы встречали втроем: я, профессор и — ты. Да, да, не удивляйся! На столе у нас было по ломтику хлеба (заранее приберегли), кусочек сахару да чайник с кипятком. Но профессор торжественно выставил графин и три бокала. «Это для вашего мужа, — кивнул на третий, — как его имя, отчество?» Вот покраснела-то я! Не могла я сознаться, что не знаю отчества собственного мужа. Соврала, назвала Николаем Павловичем… Мы даже чокались — все втроем. Боже, никогда не думала, что пустые бокалы звенят так тоскливо!
Потом ушла к себе, легла и долго гадала, как бы продлить свой праздник. Вообразила, будто ты рядом, прижалась к тебе и даже шептала слова. Какие, не напишу: когда окажешься рядом, я снова их прошепчу тебе.
Новый, сорок второй год не приносит радости. Под Москвой наши войска громят захватчиков, а здесь, в Ленинграде… У нас в подъезде жила семья: муж, рабочий, жена и дочурка двухлетняя — такая малюсенькая пушинка! Несколько дней назад пришли двое дружинников: один молодой, а второй — постарше, наверное еще из старых красногвардейцев, которые брали Зимний. Оказалось, муж почти месяц уже как умер, но женщина скрывала это, не хоронила его.
— Да за такие вещи под Ревтрибунал! — закричал молодой дружинник, а она уткнулась лицом в другого, старшего, рыдала и повторяла:
— Только ради доченьки… Ради нее.
Мужа не хоронила она, чтобы сохранить карточку мертвого: лишние сто двадцать пять граммов хлеба ребенку.
Старший — очень похожий на Городенко — молча гладил волосы женщины. Когда молодой снова повысил голос, он грозно цыкнул, промолвил:
— У тебя самого детишки есть?.. Вот появятся, тогда я будешь рассуждать об этом. Молод еще трибуналом размахивать!
Дружинники увезли покойника на братское кладбище, куда-то на Голодай.
А вчера я встретила женщину у подъезда. Она укладывала на детские саночки укутанную в одеяльце девочку. Я не могла ошибиться и вскрикнула: теперь в Ленинграде так укутывают всех, кого хоронят. Глаза у женщины были пустые, — какие-то белые-белые — в такие смотреть нельзя.
— Может, мужа еще не засыпали, — сказала она и вдруг улыбнулась, — так я положу их рядом. Ночи теперь ведь теплые…
Домой она не вернулась.