Петербург - нуар. Рассказы
Шрифт:
Я бы запросто мог уйти!
А мог бы остаться. Мог бы сдаться. Я бы сказал: Россия, ты спасена!
О, они бы мне памятник еще поставили! Прямо там, в саду напротив дома Тамары! Прямо рядом с мраморным верстовым столбом, восемнадцатый век, архитектор Ринальди!
Только мне не нужен памятник! И доска мемориальная мне совсем не нужна на доме Тамары!
Вы не знаете, как я Тамару любил!
Вы не представляете, как я ненавидел Ельцина!
И этот шанс был упущен. Я бродил по городу Я добрел до Сенной, потом
Лучше бы я тогда утопился! Было бы намного лучше…
Я не помню, где я был еще, я не помню точно, о чем думал. Я даже не помню, зашел ли я в рюмочную на Загородном или нет. Экспертиза потом показала, что был я трезвый. А мне казалось, что я не в себе.
Одно я знаю точно: я знал, что никогда себя не прощу.
В этом городе ночи в июне белые, но мне казалось, что потемнело, или это, может быть, в глазах моих стало темнеть. Помню, пришел домой. Помню, Тамара телевизор смотрела. Я не хотел, чтобы Тамара услышала выстрел, я хотел застрелиться на заднем дворе. Вошел в ванную, достал пистолет, зарядил. Спрятал за ремень брюк. Посмотрел на себя в зеркало.
Ужасная рожа. А застрелюсь — будет хуже еще.
Я решил с ней не прощаться. Я не мог вынести минуты прощанья. Я устремился к двери, чтобы уйти. И тут она вышла из кухни, где ящик смотрела, и мне сказала.
Она мне сказала.
Она сказала мне: где ты был?.. ты все пропустил?.. ты ничего не знаешь?.. ты только подумай, передавали во всех новостях, сегодня прямо перед нашими окнами такое случилось! Учительница остановила машину Ельцина! Одна живет в однокомнатной квартире с взрослым сыном, и он обещал дать им новую квартиру!
Я замер.
Вот вы все ругаете Ельцина, сказала Тамара, а он квартиру дать обещал.
Дура! Дура! Дура!
Закричал я.
И выстрелил пять в нее раз.
Я не скрывал своих намерений и на первом же допросе сообщил, что хотел застрелить Ельцина.
Меня куда-то возили. Меня допрашивали высокие чины. Я рассказал про пистолет, про трубу в ванной. Назвал все имена, потому что они думали, что я убил сообщницу. Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро… Плюс тот в кепке писатель.
Только Емельяныча я не выдал. И организацию, стоявшую за его спиной.
Сначала они не верили, что я одиночка, а потом вообще не верили ничему.
Странно. Могли б и поверить. В то время одну за другой разоблачали попытки. Служба безопасности рапортовала о том. Еще до меня, помню, разоблачили банду кавказцев, сняли с поезда в Сочи, не дав им приехать в Москву Один потенциальный убийца прятался на каких-то московских чердаках, имея нож при себе, — он дал признательные показания на допросе, судьба его мне неизвестна. Писали в газетах, сообщали по радио.
А вот обо мне — никто, ничего.
Про учительницу Галину Александровну, что
Я так и не знаю, в какой африканской стране выполнял интернациональный долг Емельяныч.
Доктор медицинских наук, профессор Г. Я. Мохнатый меня уважал, относился по-доброму. Но было непросто, я думал о многом.
Мне рекомендовано эти годы забыть.
Я живу во Всеволожске, вместе с отцом-инвалидом, у которого скончалась вторая жена. У меня есть отец. Он инвалид.
Иногда мы играем в скрэббл, а по-нашему — в «Эрудит». Мой отец почти не ходит, но память у него не хуже моей.
В Санкт-Петербург я попал за долгое время впервые. Мне рекомендовано сюда не попадать.
Я сожалею, что так получилось. Я не хотел ее убивать. Моя большая вина.
Но как мне кому объяснить, как я, по сути, Тамару любил?!. Кто любил хоть кого-нибудь, тот поймет. У нее была масса достоинств. Я не хотел. Но и она. Ей не надо было. Зачем? При таком избытке достоинств и такое сказать! Нельзя же быть непроходимой дурой. Нельзя! Дура. Такое сказать! Нет, просто дура! Дура, дура, тебе говорю!
Вадим Левенталь
ПРОСНИСЬ, ТЫ СЕЙЧАС УМРЕШЬ
Окончательно все стало складываться начиная с того момента (я шел по мосту Лейтенанта Шмидта и — иногда бывает, вдруг слышишь забытый запах так отчетливо, будто это не эффект памяти, а именно что те же самые молекулы вдруг осели на слизистой носа, — короче, я делал вид, что чешется нос, а сам нюхал свои пальцы), когда раздался звонок.
Лило как из ведра, молнию на куртке заело, мне пришлось перехватить зонтик под мышкой, согнуться в три погибели, чтобы расстегнуть куртку и достать из внутреннего кармана телефон, и вот таким знаком вопроса на горбу моста я судорожно нажал кнопку, прижал телефон к уху и услышал Степаныча:
— Что нового?
Я сказал, что ничего. Он пожевал еще какие-то слова, что у него тоже ничего особенного, что что-то такое движется, но что — пока ничего определенного, потом спросил:
— Ты кому-нибудь говорил?
Я сказал, что нет, и Степаныч отключился со словами:
— Ну давай там.
Я сунул телефон обратно, рывком затянул молнию и пошел дальше, бормоча под нос ругательства; ветер забрасывал воду под зонт, фуры, грохочущие по металлическим сочленениям моста, поднимали за собой водяную взвесь, и я с завистью поглядывал на белую громаду лайнера, который приплыл из черт знает каких стран, в которых уж точно не бывает такого омерзительного дождя, — но дело было даже не в этом: из-за звонка я забыл запах. Он выветрился из памяти, осталась лишь сухая логика: мальчик, ловивший на пальцах запах своей первой девочки, шел от нее по этому же самому мосту, удаляясь от ее милого, полудетского, но что до деталей — уже в дымке неразличимого лица со скоростью семнадцать лет в три шага.