Петербургские апокрифы
Шрифт:
Когда Гавриилов вернулся в вагон, в их отделении перед господином стоял юный, почти мальчик, офицер. Он рассказывал что-то, разводя руками и улыбаясь круглым, по-детски румяным лицом, а светлые, низко обстриженные волосы его торчали непокорными, смешными кудельками.
— Мика! — закричал женский, будто знакомый голос. — Мика, иди сюда.
Офицер, скорчив веселую гримасу, поклонился, щелкнув шпорами, и пошел в свое отделение.
— Детки профессора Ивякова,{20} — понизив голос, сказал господин,
А из соседнего отделения доносился звонкий, немного театральный в интонациях, теперь уже какой-то знакомый голос дочери профессора Ивякова.
— Это очень странный сон, Мика. Будто выхожу я от Ольги Михайловны и прямо на какую-то площадь. Кругом — дворцы все и церкви, как в Кремле, и благость такая же, как в Кремле. Небо синее, синее, яркое солнце, а в небе огромные плавают птицы — кажется, драконы.
— Положим, драконы — не птицы, — засмеявшись, перебил ее Мика.
— Ну, орлы, может быть, это все равно. А навстречу им с земли до небес поднимаются треугольником люди в высоких боярских шапках и с крестами — бороться с драконами. А небо синее-синее, и так тихо, и солнце ярко светит. Вдруг стала опускаться одна птица — все ниже и ниже и упала прямо на меня, и я умерла, — как-то неожиданно и совсем по-детски грустно вдруг кончила она свой рассказ, а Мика смеялся.
— Ну и фантазерка, Тата, ты у нас!
— Но я, право, не выдумала. Это после Москвы. Для меня вся Москва и Кремль — как сладкий сон.
— Как сладкий сон, — повторил машинально Гавриилов, а господин переспросил:
— Что изволили сказать? А вот и станция. Кондуктор, кипяточку нам! — заволновался господин.
Солнце светило в замерзшее окно.
Синее небо виднелось над сияющей снежной поляной, за станцией. На платформе весело суетились. Дверь открывалась, и морозный воздух врывался в вагон.
Мика в одном мундире побежал на станцию и вернулся с апельсинами в обеих руках, сияющий от холода и смеха.
Весело рассказывал он что-то сестре, и громко смеялись.
Гавриилов вспомнил почему-то Татин сон, и ясно виделись ему драконы на синем, как за окном, синем, морозном небе; он вспомнил, что не видел ни Кремля, ни соборов, и какая-то досада родилась в нем за всю тяжесть этих дней.
— Москва, как сладкий сон, — повторил он опять машинально, встал и прошелся по отделению.
Из своего в эту минуту вышла Тата.
Она была до странности похожа на брата. Румяная, только менее круглолицая, с веселыми карими глазами, прямым носом и по-детски подымающейся верхней губой. Так же, как у брата, непокорные светлые волосы колечками вырывались из гладкой прически с косой вокруг головы. На ней было серенькое, с зелеными полосками, платье, с кружевными манжетами, воротником и лентой, продетой внизу у колен, завязанной
Она быстро и весело оглядела Гавриилова и обратилась к господину:
— Панкратий Петрович, угостите чайком. Я просила Мику сходить заказать, чтобы нам принесли, а он выпил коньяку и говорит, что это лучше, и мне притащил, такой остолоп.
— Не верьте ей, Панкратий Петрович, сама любит коньячку хлопнуть, — отозвался Мика.
— Да не с утра же, пьянчужка противный! — закричала Тата.
— Ну, успокойтесь, Татьяна Александровна. Сейчас чай настоится. У меня чайник такой, что хоть до самого Питера пей — кипятку хватит. Вот и молодой человек с нами, — указывая на Гавриилова, ответил господин, суетясь около чайника и посуды.
— Сейчас, сейчас.
Гавриилов поклонился Тате, та несколько утрированно просто подала ему руку и по-мужски промолвила:
— Ивякова.
Гавриилов же забыл назвать себя.
— Мика, тащи апельсины и тети Настину колбасу!.. — кричала Тата.
Панкратий Петрович с важностью разливал чай.
— Вы — москвич? — жуя бутерброд, спросила Тата Гавриилова.
— Нет, я в Петербурге живу и отчасти в деревне, — отвечал тот.
Какое-то смущение испытывал он перед этой веселой, бойкой девочкой.
— Но теперь вы из Москвы едете? — настойчиво допрашивала она.
— Нет, из Петербурга, — перебил ее брат.
— Мика, отстань!
— Я прожил четыре дня в Москве по делам, — тихо сказал Гавриилов и покраснел, вспомнив о вчерашнем дне.
— Разве у вас есть дела? Я думала, вы совсем молодой, — опять по-театральному удивленно протянула Тата с такой гримасой, что все засмеялись.
— Актерка ты, Тата, — подсмеивался Мика.
Чай пили долго и усиленно.
Панкратий Петрович угощал так убедительно, что трудно было отказаться.
Тата и Мика болтали наперерыв, рассказывая в лицах анекдоты, последние сплетни об актерах, литераторах, профессорах, генералах; казалось, они знали весь Петербург.
Как всегда в дороге, какая-то особая совершенно близость соединила этих случайных спутников, чувствующих себя, как давние друзья.
— А вам, батенька, скоро вылезать. Через двенадцать минут ваша станция, — сказал Панкратий Петрович Гавриилову.
— Как, вы не до Петербурга? Вот скучно, когда только что с кем-нибудь познакомишься, а он и вылезает! — будто с искренним огорчением воскликнула Тата.
— Неблагодарная! Как мало ценит она наше общество! Ей скучно с нами, Панкратий Петрович! — смеялся Мика.
— Мне тоже очень жаль, — бормотал Гавриилов.
Поезд шел тише через мост над озером. Знакомые, милые места замелькали, и далеко за лесом блеснул крест монастыря, но, действительно, Гавриилову было жалко расстаться с этими, будто близкими, людьми.
Мелькнула водокачка, потянулась платформа. Гавриилов уже разглядел кучера Ивана, с шубой в охапке. Когда, уже попрощавшись и обменявшись добрыми пожеланиями, Гавриилов вышел из вагона и Иван, подавая шубу, сообщал домашние новости, в окно вагона застучали, и через секунду Тата, в накинутой на плечи шубке, выскочила на площадку.