Петербургские апокрифы
Шрифт:
— Не сердитесь, отец Даниил, я пришел, чтобы и сам рассказать, и наставления просить! — спокойно вымолвил он.
— Ну, прости, Михаил. Знаю я, что не гуляка пустой; а ежели что стряслось с тобой, так сам скажешь. Прости. Согрешил. Погорячился.
Отец Даниил обнял и поцеловал Мишу, но заметил тот, что какое-то беспокойство таилось в нем, слишком уж поспешно перевел разговор отец Даниил и захлопотал.
— Павлуша, самовар нам скорей, и вареньица малинового принести да бубликов.
Келья просторная, и низкий
— Садись, Михаил. Будем чай пить, — сухо как-то сказал отец Даниил, но сейчас же, как бы спохватившись, ласково стал угощать, рассказывал о новостях монастырских, спросил, что в Кривом Роге делается.
Рассеянным и озабоченным казался отец Даниил, и чувствовал Миша, что встала между ними какая-то преграда.
— Ну, рассказывай, Михаил, что с тобой случилось, почему ты приехал такой… — вдруг сказал отец Даниил и, откинувшись на спинку дивана, тонкими, будто восковыми пальцами прикрыв глаза, приготовился слушать.
Миша рассказал спокойно и подробно, как про постороннего какого-то человека; ни смущения, ни смятения не было в нем, когда говорил он об Агатовой, о той страшной и странной ночи, — все рассказал он с холодным каким-то любопытством, стараясь не забывать ни одного слова, ни одной мелочи.
Замолчав, ясными глазами глядел он на отца Даниила, ожидая его слов, но тот долго еще просидел молча, не меняя позы.
Медленно заговорил, наконец, отец Даниил:
— Зачем ты мне рассказывал все это? Каяться тебе не в чем, нет твоей вины, от случая никто уберечь себя не может. Порченая она, твоя-то, может быть, больная. Но… — отец Даниил встал; высокий и бледный, с странными, будто пьяными глазами, страшен он был.
— Но, Михаил, на путь диавола встал ты. Почему не бежал ты? Ну, не одолел бы искушения, потом покаялся бы. Нет, в тебе не то. Чистота твоя не от Господа. Страшно мне за тебя. Вот я, инок, был в миру, многое видел, многое перенес, но тебя не понять мне. Бесстыден ты и чист, равнодушен, и жадность у тебя какая-то. Ох, тяжелые битвы тебе, Михаил, тяжелые предстоят — не спастись… А вынесешь ли — не знаю, не знаю!
Отец Даниил быстрыми шагами заходил по комнате, замолкая и опять начиная говорить.
Миша не понимал бессвязных слов отца Даниила, но то, что скрывалось за словами, чувствовал, и не было ни страшно, ни тяжко ему.
Отец Даниил затихал, медленнее
— Ну, Мишенька, Господь тебя благословит. Правильно ли я тебе говорил, или ошибался, — не знаю. Трудно будет — приходи ко мне, хоть не знаю, помогу ли тебе, но любить буду по-прежнему, — и он нежно поцеловал и благословил Мишу.
Когда Миша, приняв благословение, поцеловал руку отца Даниила, чувствовал он, как дрожала она.
Было совсем темно, когда вышел Миша из монастыря и спустился на лед; только от снега бледный свет исходил, и звезды синим холодным блеском сверкали. Стало еще холоднее. На озере легкая метель начиналась; приветливо мелькали огни в усадьбе.
Быстрой легкой походкой шел Гавриилов, и был он бодр, светел, слегка опьянен, как после удачной работы.
В доме веселье было в полном разгаре. Музыка доносилась, и мелькали в окнах тени танцующих.
— Вот и наш молитвенник пришел. А тебя искали, искали. Катя Незванова чуть не плакала! — закричала Маня, встретив Мишу в коридоре, и, тормоша, потащила его в залу.
Рано утром Миша слышал, как уезжали сестры в гимназию, как кухарка грохнула дровами в кабинете, как Давыд Матвеевич вдруг пронзительно закричал на кого-то и потом, видимо, вспомнив, что Миша спит, свистящим шепотом продолжал браниться.
Миша слышал все это, на минуту просыпался и опять засыпал.
Светило солнце, жарко было в маленькой комнате, пахло красками, и роза, увядшая, благоухала.
Около одиннадцати Анна Михайловна вошла в комнату.
Миша слышал сквозь дремоту, как несколько минут молча постояла она, вероятно разглядывая его, и потом тихо промолвила:
— Миша, голубчик, поздно уж, вставал бы. Вот тебе письмо.
Миша открыл глаза.
Какой-то еще более маленькой и худенькой показалась ему мать, и нежная щемящая жалость к ней почему-то охватила его.
Жалобно как-то улыбаясь, стояла Анна Михайловна, держа в одной руке стакан молока, в другой папироску и узкий зеленоватый конверт.
— Вставай, мальчик мой, пора уж, — с напомнившей детство ласковостью сказала она и присела на кончик кровати.
Миша взял письмо и, взглянув на конверт, незнакомым мелким почерком подписанный, не мог догадаться, от кого могло быть письмо.
— Из Москвы тебе письмо, от новых знакомых каких-нибудь. Ничего ты мне про Москву не рассказывал еще, — сказала Анна Михайловна испытующе в сына вглядываясь.
«Ну, конечно, от нее», — досадливо подумал Миша и, почувствовав, что краснеет, рассердился и отложил конверт, не распечатывая.
Неловко несколько минут помолчали мать и сын.
— Да, про Москву, — рассеянно заговорил Миша, и вся радость от солнечного утра, милой знакомой комнаты, детской нежности к матери будто чем-то была отравлена.