Петербургские апокрифы
Шрифт:
Погрузившись в эти мысли, он, сам того не замечая, задремал и, увидев у постели своей огромную, до потолка достающую султаном кивера фигуру офицера, в шинели и с усами, нисколько не удивился тому.
«Должно быть, Назарыч забрался. К чему бы в такую рань? — подумал Филимон Петрович во сне про частного пристава. — Разве поздравить?»
— Кувырков, а Кувырков! — громким голосом говорила фигура. — Знаешь ли, брат, что сегодня сбудется?
Хотелось Филимону Петровичу ответить: «Что сбудется? посватаюсь за Евдокию Константиновну, ей-богу, посватаюсь», — да лень было. Сладко улыбнувшись, он заснул еще
— Ну, что же такое сбудется? — досадливо промолвил, наконец, Кувырков, продирая глаза.
— Заспался, батюшка, к обедне звонят, а ты спать все, о, о!
Квартирная хозяйка, Минна Карловна, в белом чепце и переднике стояла перед своим постояльцем, держа в одной руке поднос с именинным вкусно пахнущим кренделем.
Розовоперстая Аврора,{173} редкостная петербургская гостья, не стучала в замерзшее стекло. Тусклая, пасмурная полутемнота нагоняла на Филимона Петровича мрачные предчувствия. «К чему бы это привиделось?» — думал он, лениво натягивая полосатый чулок. В задумчивости, без всякой тщательности совершил он свой праздничный туалет, и только, достав коричневый новый фрак, отвлекся мыслью от утреннего видения, не удержался, подпрыгнул на одной ноге, приговаривая: «Знатный фрачец», — и веселым вышел к уже хлопотавшей над кофейником Минне Карловне.
— Молодой человек, и так спит. Фуй! Невеста проспишь! — встретила его немка.
— Ну-с, на это-то мы не согласны, Минна Карловна. Свое дело всегда помним. А, знаете, перед решительным боем сон — самое главное, — бойко отвечал он, принимая из рук хозяйки большую чашку, расписанную желтыми и голубыми цветочками.
— Весело, воин, собираешься, как-то возвращаться будешь? — смеялась Минна Карловна.
— Возвратимся сам-друг. Раскрывайте ворота шире.
Вспомнив, что надо еще забежать к парикмахеру, Осипу Ивановичу, завиться, Филимон Петрович заторопился завязать розовый галстук бабочкой и, накинув шинель, выбежал в сени.
— Господин Кувырков, одну минуту аудиенции, — окликнул его голос с лестницы мезонина, и верхний квартирант, как бы поджидавший его выхода, быстро сбежал, шагая через ступени. Это был молодой офицер гвардейской конной артиллерии, хороший приятель Филимона Петровича, с которым тихое разногласие разделило его за последнее время, так как чуть ли не один и тот же предмет на Фурштатской улице занимал обоих.
— Могу служить? — с холодной вежливостью отозвался Филимон Петрович, предугадывая какое-то объяснение неприятного свойства.
— Господин Кувырков, вы честный человек, вы исполните мою просьбу. Мы были не в согласии это время, но потому-то я и обращаюсь к вам.
— Что случилось с вами, батюшка? — искренно забыв свою неприязнь к приятелю, воскликнул Филимон Петрович, пораженный его тоном и расстроенным видом.
Прислонившись к двери, офицер несколько минут молчал. Он был бледен. Черные волосы выбивались из-под кивера. Глаза блистали решимостью и вместе глубоким волнением.
— Вот, — сказал он, задыхаясь. — Эту записку вы передадите Евдокии Константиновне, если через три дня я не потребую от вас ее назад.
Из-за обшлага мундира он вытащил помятый розовый конверт без адреса.
— Да что с вами? чем вы потрясены? — допытывался Кувырков.
— Скоро
«Странно, — думал Кувырков, переходя улицу к парикмахеру. — Очень странно».
Осип Степанович, грея щипцы, имел обыкновение сообщать местные новости. Сегодня он был менее охотлив к разговорам, и, только закладывая последний локон, сказал:
— Врут, будто сегодня новому царю присягать велено. Константина то бишь Павловича будто в кандалах ныне привезут{174} на Торговую площадь, и там расказнят. Слышно ли у вас в департаменте?
— Ври больше, пока язык не укоротили, — прикрикнул на него старик-мещанин, ожидавший своего череда, и на этом разговор прекратился.
На улице становилось светлее; холодный ветер срывал шляпу и распахивал шинель. Филимон Петрович шел по Казанской улице, быстро шагая и думая только скорее совершить изрядный свой путь. На углу Гороховой проходившие войска задержали его. Вглядываясь в солдат, заметил он нечто поразительное. Шли они стройным порядком со знаменем и офицерами при частях, но скрытое волнение какое-то нарушало обычный строгий ряд солдат. Иные перешептывались, иные спустили ружья наперевес. Офицеры не кидали свирепых взглядов на нарушителей дисциплины. Несколько статских замешались в ряды и на ходу объясняли что-то толпившимся около них.
Смутному и настойчивому любопытству отдавшись, Филимон Петрович, сам не зная зачем, пошел по панели вслед за солдатами. Только на площади остановился он в кучке таких же, как он, любопытных, тогда как Московский полк (он разглядел знаки его), как на параде, отошел марш-маршем по площади, к зданию Сената.
Вся площадь открылась перед ним. Подобно маневрам передвигались войска, строясь у Дворца, Сената, Собора, дома Куше-лева. Мелькали султаны, развивались значки полков. Смутный гул команды и голосов доносился с одной и с другой стороны. Мнения наблюдавших события с угла Гороховой расходились.
— Благодать-то, благодать-то какая. Вся хвамилия, как на ладоночке, который только кто, разглядеть не могу. Растолкуй, Герасим Аркадьевич, — шамкала слезливая старушонка.
— Вот дура, так дура! Большая благодать, свернут себе головы. Брат на брата, озорники. Что в Писании-то сказано? — мрачно возражал большой черный купец в меховом картузе.
— А любезного нашего брата кончину неустанно оплакивая, слышишь ли? — передавал грамотей на память слова манифеста.
— Да какой царь, энтот или тот, манифест дал?
— Один у нас Его Императорское Величество государь император Константин Павлович.
— Ан, врешь! Константину твоему капут. Николай Павлович{175} воцарился.
Облокотясь на угол дома, Филимон Петрович прислушивался к этим смутным и превратным толкам, и странное смятение овладело им, хотя он не понимал ни происходящего, ни происшедшего.
Сухой и короткий треск выстрелов, казалось, никого не удивил, только выставивший из окна дома большую зрительную трубу сухощавый немец убрал ее и окно закрыл.