Петербургские апокрифы
Шрифт:
Издалека, как шелест волн, ветром доносило не то жалобные, не то отчаянные крики:
— Константин! Константин! Константин!
От Главного Штаба, выровнявшись, шел лейб-гренадерский полк. Одинокая фигура высокого офицера в одном мундире с пышным султаном остановила его.
— Мы за Константина! — донесся ответ полка.
— Тогда вот вам дорога, — и, махнув рукой, офицер повернулся и пошел к кучке, где стоял Филимон Петрович.
Уже оставалось между ними только несколько шагов, когда ужас охватил Кувыркова. «Да ведь это он», — вспомнил Филимон Петрович вдруг давешний сон. Хотел бежать,
— Шапки долой! — с утра еще знакомый, громкий, слегка сиплый голос фигуры услышал он, но, взглянув в гневом сверкающие глаза, как бы окаменел.
— Граф, — шептали кругом, и дородный Милорадович{176} подскакал, осаживая взмыленного коня почти в самую толпу.
— Sire,{177} — воскликнул он, обращаясь к офицеру, и, как бы получивши вдруг способность отдаться своему страху, Филимон Петрович бросился бежать со всех ног, не поднимая оброненную шляпу.
Опомнившись, Кувырков не узнавал местности, куда забежал.
«Что за вздор сегодня со мной приключается?» — подумал он, и, взглянув на часы, увидел, что пропустил час, когда обещал сегодня явиться к Евдокии Константиновне. «Вот так именинник. Наклюкаться не успел, а голову потерял», — укорял он сам себя и, закричав проезжающего ваньку, приказал везти себя на Фурштатскую, поднятым воротником стараясь скрыть отсутствие шляпы.
Пирог уже стоял на столе, когда Филимон Петрович, оправивши перед зеркалом в передней розовый галстук свой и новенький фрак, вошел в небольшую светлую столовую Константина Сергеевича Курочкина.
— Простите, матушка, невольное запоздание. В городе уж очень неспокойно, — подходя к ручке хозяйки Анфисы Федоровны, извинялся Филимон Петрович.
— Слышал, слышал. Большое смущение и распаление невежественных умов породила новая присяга, — говорил Константин Сергеевич и пригласил гостей приступить.
За обедом, между жаркими, говорили о городских новостях, причем каждый из гостей, натурально, оказался свидетелем событий самых удивительных. Один Филимон Петрович молчал, мало ел, меланхолически поглядывал на тоненькую, с крутыми бровями, бледным лицом, едва окрашенным нежным румянцем, с алыми губами Евдокию Константиновну, тоже пригорюнившуюся, сидящую против него, но не отвечающую на его робкое пожатие ее ножки под столом.
Уже убрали со стола последние сласти, старики ушли в кабинет оканчивать свои рассуждения о событиях и докуривать трубки, а молодежь толпилась в зале, не приступая еще к забавам, пересмеиваясь и переговариваясь, а Филимон Петрович не нашел еще ни одного слова сказать задумчивой Евдокии Константиновне и не знал, как приступить к жгущему язык признанию, да и приступать ли?
Но Евдокия Константиновна сама искала с ним беседы.
— Придите сейчас в мою светелку незаметно. Нужно поговорить, — шепнула она после некоторого колебания и, заалевшись, быстро отошла от кавалера, переполнив его радостными и тревожными чувствами, так как наступала решительная минута, и все слова, мадригалы, признания, столь гладко придуманные утром, вылетели из головы куда-то далеко, и не мог собрать
— Ну, что Бог пошлет. Выручи, Небесная! — шептал он, крадясь по скрипучим ступеням лестницы, и около самой двери в светелку перекрестился.
Евдокия Константиновна не встала от окна на его стук и не отняла рук, которыми наполовину закрывала свое смущенное и расстроенное лицо. В комнате было почти темно, так как мокрыми хлопьями валивший снег приближал сумерки, и только синяя лампада перед киотом освещала один угол, туалет в розовых кружевах, край белого полога и образ Варвары Великомученицы.
— Простите, Филимон Петрович, меня. Не подумайте чего-нибудь дурного, но вы единственный. Мне так, так совестно, — первая заговорила Евдокия Константиновна, поспешностью покрывая свое смущение.
— Помилуйте! Как милости, сам хотел умолять я вас об этих минутах. Измучился я. Решите судьбу мою…
— Ах, не надо сейчас, не надо! — встав, заговорила она.
— Не могу ждать я более, лучше погибель, чем томительная неизвестность, — и он упал перед ней на колени.
— Филимон Петрович, милый, дорогой, не торопите меня. Дайте подумать. Я знаю истинность ваших чувств, и я ценю их, для того и позвала вас. Скажите мне одно только слово. Ведь вы видели его вчера или сегодня. Что с ним, какой он? Только одно слово. Скажите!
Будто ударил кто по лицу кнутом Филимона Петровича. Злые слезы его скрыла только еще более сгустившаяся темнота. Несколько минут молча склоненным оставался он у ног Евдокии Константиновны, трепетной и тоже молчащей.
— Ну что же с вами, милый Филимон Петрович? Ради Бога, простите меня. Я отвечу, я подумаю. Но сейчас, скажите, скажите, если вы истинно любите меня, — говорила она и, слегка нагнувшись, касалась рукой волос его.
— Хорошо! — поднявшись и выпрямившись, сказал Филимон Петрович. — Я скажу вам все. Не только его имел случай я сегодня утром встретить, но и поручение взялся от него к вам исполнить, передать записку, но через три дня сроку.
— Сейчас, сейчас, подайте мне ее! Где она? Голубчик, всю жизнь не позабуду. Сейчас подайте, слышите!
В темноте сверкнули ее глаза. Кувырков молча пошарил в карманах, за обшлагами, осмотрел себя со всех сторон, но письмеца не находил.
— Света! — крикнула Евдокия Константиновна и сама засветила огарок.
Записка не находилась.
Забыв всякую осторожность, Евдокия Константиновна потащила его вниз, заставляя перерыть всю шинель, сама за подкладкой шаря.
— Вы поедете сейчас домой. Сейчас! Вы привезете его или письмо. Без этого не являйтесь, последние это слова мои. — И она почти насильно натянула на Филимона Петровича шинель и вытолкнула его за дверь.
Без шляпы, под мокрым снегом, поплелся Кувырков домой, предаваясь печальным мыслям. Только на полпути встретил он заспанного извозчика. Колотя в шею, погонял Филимон Петрович его. Очутившись у дома, быстро взбежал он по темной лестнице в мезонин. На громкий стук его в дверь ответа не последовало.
«Где б ему быть, кроме как дома, если не у Курочкиных?» — размышлял Филимон Петрович. Постоял у безмолвной во мраке двери, бесполезно заглянул в скважину, постучал еще раз и в медленном раздумье спустился к себе.