Петербургские апокрифы
Шрифт:
Яков Петрович едва успел дочитать, как громкий стук в двери потряс дом.
Докончив страницу, еще не понимая всего, что заключалось в ней для него, успокоенный и просветленный, велел Василию открыть дверь пришедшему арестовать его полицейскому чиновнику с отрядом. И уже следуя за своей стражей, он повторял про себя строки пролога: «По мученіи нашемъ, персть отъ гроба вземъ, приложи ю къ своему оку и здраво око твое будть».
Зима в том году стояла сырая и бесснежная. Туманы делали коротким петербургский день. Со свечами вставали и после полудня опять свечи зажигали. В девять же часов, по приказу обер-полицеймейстера, свет уж должен был быть везде погашен.{186} Охали рестораторы, нарастившие себе брюхо и мошну за веселое и гульливое время матушки-Екатерины.{187} Даже гвардейские франты присмирели; где уж думать о гулянках, когда в шестом часу надо дрожать на разводе; только и дум, чтобы амуниция была в порядке да с марша не сбиться; только и разговору, что о немилостях и ссылках.
Ни о балах, ни о картах никто не думает, разве государь прикажет кому созвать гостей и подпиской обяжет собраться всем званым, — так и тут, в танцах, как на плац-параде, боятся слово сказать, повернуться не по правилу, под зорким взглядом гневливого государя.
Машенька Минаева не выезжала вовсе в этом году.
Отец ее Алексей Степанович, адмирал в отставке, когда-то внесший и свое имя в славные списки героев Очакова,{188} не был в милости у нового двора{189} и, отговариваясь нездоровьем, заперся в своем небольшом, пожалованном покойной императрицей, доме на Фонтанке, мечтая с весны навсегда покинуть хмурую столицу для свободной жизни в обширной курской вотчине.
Машенька не скучала, однако, своим уединением, нарушаемым только частыми посещениями Михаила Николаевича Несвитского, поручика гвардии, еще осенью объявленного ее женихом.
Быстро пролетали дни для Машеньки. Примеряла ли она платья в девичьей, где десять искуснейших рукодельниц, не разгибая спины, с песнями кроили, вышивали, метили приданое; читала ли Машенька вслух отцу в кабинете английские газеты, совещалась ли с нянюшкой Агафьей о хозяйстве, все помнила о нем, о Михаиле Николаевиче, и о светлом счастье своем.
Вдруг среди разговора задумается она и улыбнется собственным мыслям своим, и все кругом нее улыбнутся, улыбнется и Алексей Степанович, и дряхлая Агафьюшка, и девушки, — всем радостно на радость ее смотреть.
А эти вечера, когда, сидя за шахматами со своим будущим зятем, размечтается Алексей Степанович о жизни в деревне, о свадебных торжествах или еще о чем, а Машенька вся вспыхнет за пяльцами от радостного смущения; или когда,
Только влюбленные оценят всю очаровательную прелесть этих вечеров, только они поймут то, что овладевало тогда Машенькой, заставляло забыть постоянное уединение, не чувствовать той смутной тяжести, что охватила весь Петербург с новым царствованием.
Михаил Николаевич Несвитский хотя и нес службу, но тоже, опьяненный любовью, не очень тяготился всеми суровостями, к тому же через дальнего родственника своего, занимавшего видное тогда положение, уже выхлопотал он себе разрешение весною подать в отставку и уехать в деревню для поправления хозяйственных дел.
Случилось как-то Несвитскому держать караул в новом, только что тогда отстроенном дворце.{191}
Расставив солдат, стал сам Михаил Николаевич в большой зале.
Ярко горели свечи в канделябрах (не любил государь темноты, требовал, чтобы весь дворец был освещен), пронизывающей сыростью веяло от стен, тусклые зеркала отражали белые колонны и обширную пустую залу.
Сначала жутко было и холодно стоять поручику, и вспомнились странные слухи о непонятных вещах, совершавшихся в угрюмых залах дворца, недобрых предзнаменованиях, вспомнились рассказы о последних лютостях царя, и невольно подумал он: «Скорее бы подале отсюда!»
Но вспомнив, что недолгий срок уже осталось переждать до радостного дня свадьбы и свободы, улыбнулся сам себе Михаил Николаевич, дал волю сладким мечтам и скоро обо всем на свете забыл, кроме невесты своей милой, прекрасной, думающей сейчас о нем, там, в тихом домике на Фонтанке.
Крепко задумавшись так, стоял Несвитский на карауле, отраженный десятком тусклых зеркал в пустой, ярко освещенной зале.
Когда с шумом распахнулась дверь, вздрогнул поручик, будто пробужденный от сна, и выронил шпагу из закостеневшей руки.
Император, в полной парадной форме, с лицом, багровым от гнева, выбежал из двери.
Вдогонку за ним, едва не коснувшись его головы, пролетела золоченая туфелька, звонко ударившись о паркет.
Спокойно вышла фрейлина Нелидова, подобрала туфлю и, удалившись, закрыла дверь за собой.{192}
В одну секунду произошло все это.
Едва опомнившийся Несвитский не успел поднять оброненную шпагу, как государь, заметивший его в зеркале, круто повернулся и подбежал к поручику.
Голубые глаза Павла белыми вспыхивали огоньками, у рта была пена, казалось, сейчас упадет он в припадке.
Задыхаясь, закричал он:
— Зачем вы здесь? Последний ремесленник больше знает свободы в своем доме, чем я. Шпионы! Глаз не спускаете! Нет, не дамся вам живым, не дамся! В каторгу! В Сибирь! Я вам покажу! Виселицы!
Визгливый голос его прерывался. Темнело в глазах у Несвитского, едва успел вымолвить он, дрожа:
— Караул держу, Ваше Величество!
— Какой караул! Кто распорядился! — опять кричал Павел. — Кто смеет! Субординацию, сударь, забыли. Как смеете разговаривать со мною! Снять с него мундир! В Сибирь, завтра же!{193} Шпионы, убийцы, не дамся!