Петербургские зимы
Шрифт:
II
Летом 1910 года, на каникулах, я прочел в "Книжной Летописи" Вольфа объявление о новой книге. Называлась она "Студия Импрессионистов".
Стоила два рубля.
Страниц в ней было что-то много, и содержание их было заманчивое: монодрама Евреинова, стихи Хлебникова, что-то Давида Бурлюка, что-то Бурлюка Владимира, нечто ассирийское какой-то дамы с ее же рисунками в семь красок.
Я эту «Студию» выписал. Потом, у Вольфа, мне рассказывали, что я был одним из трех покупателей. Выписал я, выписала какая-то барышня из Херсона и некто Петухов из Семипалатинска. Ни
Только мы: я, барышня из Херсона и Петухов. Трое из ста шестидесяти миллионов.
О, Русь! О, rus!
Но это потом мне объяснили у Вольфа. Тогда же, выписывая, я испытал даже некоторое беспокойство: получу ли, не распродана ли?
"Студия Импрессионистов" внешностью не разочаровала. Формат большой, длинный, обложка буро-лиловая, с изображением чего-то непонятного: может быть, женщина, может быть, дом. Ассирийские рисунки тоже были недурны, хотя семь красок оказались преувеличением. Красок было две, все тех же — бурая и лиловая. Содержание же, "сплошное дерзанье", — просто меня потрясло. С завистью я перечитывал стихи про оленя, затравленного охотниками:
И вдруг у него показалась грива, И острый львиный коготь, И беззаботно и игриво Он показал искусство трогать.Или знаменитых впоследствии «Смехачей» — "о, рассмейтесь, смехачи, смеюнчики, смеюнчики…"
Не то чтобы мне очень нравилось: Бальмонт или Брюсов были мне гораздо больше по душе. Но как не позавидовать смелости и новизне?
Что все это крайне ново, смело и прекрасно, не оставалось сомнений после вступительной статьи редактора студии Кульбина, очень истово это объяснявшего.
Я перечел эту статью с почтением.
Потом с завистью монодраму — переворот в драматическом искусстве — как она тут же рекомендовалась.
Потом "Смеюнчиков".
Потом снова монодраму…
Естественно, что "еще потом", через недели две, я отправил на почту заказной пакет с десятком буро-лиловых стихотворений без определенного размера и с сопроводительным письмом на имя редактора Кульбина.
Отправив, стал ждать ответа. Некоторый опыт мне подсказывал, что ответ придет не скоро и вряд ли обрадует. Но, против обыкновения, ответ пришел сейчас же. И какой ответ!
На листе шершавой бумаги, тоже лиловато-бурой, — стояло:
— Дорогой друг. Присланное — шедевр. Пойдет в ближайшей книге. Приветствую и обнимаю…
Да. Это была не «Нива», после двух месяцев "сомнений и надежд" возвращавшая рукописи с неизменной отвратительной припиской: "Милостивый Государь. К сожалению…"
Каникулы кончились — я вернулся в Петербург. Кульбин, издатель «Студии», приглашал меня, сейчас же по приезде, к нему зайти. Конечно, мне очень хотелось это сделать. Знакомство с влиятельным издателем передового альманаха, встреча с такими людьми, как Бурлюки или Борисяк, литературная жизнь, новаторство… Казалось
«Но» — было в следующем. Как я пойду знакомиться со своими «импрессионистами»? Ведь тогда обнаружится мой позор: шестнадцать лет и кадетский мундир, с золотым галуном на красном воротнике. Лета еще ничего, лета можно и прибавить… Но мундир…
Кульбин рисовался мне господином вдохновенного вида, длинноволосым, бледным, задумчивым. Вот я написал ему, что приду, он меня ждет. Вот я подымаюсь на шестой этаж, в его поэтическую мансарду, увешанную бурыми картинами и заваленную лиловыми рукописями. Звоню. Он смотрит на меня с недоумением. — "Вы, верно, ошиблись, молодой человек, это в третьем этаже, у полковника, сын кадет…"
Но, предположим, — все обойдется. Он же писал, что стихи мои — шедевр, а ведь суть в стихах, а не в возрасте или мундире. Все равно, выйдем мы, например, на улицу. Он говорит: посмотрите, дорогой друг, солнце сегодня совершенно фиолетовое… А в это время навстречу генерал. И вместо того, чтобы согласиться, — да, вы правы, как фиалка, или со вкусом возразить:
"Фиолетовое? Я бы сказал, зеленоватое…" — надо вытягиваться во фронт (три строевых шага, поворот на каблуках — ать-два). Он предложит — зайдем в ресторан, поболтать за бутылкой вина. — Извините, мне можно только в кондитерскую. Да и в кондитерской беги сейчас же к офицеру. — Господин поручик, разрешите сесть…
После долгого раздумья, я решил выждать, когда уедет в деревню старший брат, и отправиться к Кульбину в его штатском костюме. Я уже примерял тайком этот костюм: немного мешковат и брюки надо подворачивать — но, в общем, прилично. Пока же я отослал Кульбину тетрадь новых стихов, с припиской, что болен и зайду, когда поправлюсь…
…Был понедельник, но я сидел дома, «отдуваясь», как говорилось в корпусе, от какой-то «письменной». Было часа два дня. Я с грустью поглядел в окно — в учебные часы благоразумнее не выходить. Вот идет, например, — генерал. — Кадет, почему вы не в корпусе? Ваш билет. — Неприятностей не оберешься.
…Генерал за окном перешел улицу, осмотрелся и завернул за угол — как раз к нашему подъезду. Это был сухонький, строгого вида старичок, военный доктор, в очках и с малиновыми отворотами шинели. Я отошел от окна и сел за неоконченные стихи. Но рифма что-то не подбиралась…
Вдруг брат, тот самый, на костюм которого я рассчитывал, — вбежал в мою комнату с взволнованным видом. — Вот — достукался — пришел доктор из корпуса — проверять, болен ли ты…
С понятным смущением я вошел в гостиную. В гостиной сидел тот самый сухонький генерал, который переходил улицу.
— Зашел познакомиться, — сказал он, протягивая мне обе руки. — Я — Кульбин, — редактор "Студии Импрессионистов"…
…Ярко начищенная медная доска. Доктор медицины Кульбин, часы приема.
А повыше, на красном сукне двери, кнопками приколот клочок оранжевого картона:
Клуб равнодействующих.
Ассоц-худ-поэт-фут-куб,
Импрессионистов.
Квартира большая, солидная. Приемная с тяжелой мебелью — чехлы, люстры, канделябры, бронзовый медведь с блюдом пыльных визитных карточек.