Петербургские зимы
Шрифт:
На столе — старая «Нива», на стенах — пожелтевшие группы:
"Военно-медицинская академия 1879 г.", "Ярославль 1891 г." Все, как полагается.
Но вперемежку с номерами «Нивы» и проспектом Ессентуков — «Помада» Крученыха, обклеенная золотой бумагой, как елочная хлопушка, альманах "Засахаре Кры" и обличительный увраж "Тайные пороки академиков". И на стенах, вперемежку с группами, — картины.
Картины, мало подходящие для докторской приемной: малиновые, бурые, зеленые, лиловые. Там серый конус на оранжевом фоне, здесь желтый куб на бледно-синем, между ними что-то
В кабинете, у большого письменного стола, в мягком свете лампы — две фигуры. Дымя душистой папироской, заложив руки в карманы мягкой серой тужурки, поблескивая золотыми очками, — доктор беседует с пациентом.
Сразу видно, что сидящий напротив — пациент. И вряд ли не душевнобольной.
У него вид желтый и истощенный, взгляд дикий, волосы всклокочены.
Говорит он заикаясь, дергаясь при каждом слове, голова трясется на худой, длинной шее. Он берет папиросу и не сразу может закурить — так дрожат руки.
Закурил и сейчас же бросает, хватает новую папиросу, чтобы опять бросить…
Иногда он что-то порывисто шепчет. Доктор, поблескивая очками, кивает седой головой и делает карандашом какие-то пометки. Отмечает ход болезни.
Пишет рецепт.
Но прислушайтесь к их разговору.
— Отлично, — говорит доктор. — Форма бытия треугольник.
Следовательно, душа — треугольна.
— Ддддаа, — дергается «пациент». — Тттрреугольна иии пппррямоугольна.
— Хорошо, — кивает доктор. — Значит, запишем: Душа — мысль — треугольник. Смерть — чрево — круг…
— Ннет, — волнуется «пациент». — Ннет… Пишите: ччрево — ддрево.
— Но, дорогой мой, вы увлекаетесь. Почему же древо? Ведь наша задача формулировать как можно точнее…
— Ддрево, — настаивал пациент. — Ддрево. — Голова его начинает трястись сильнее. — Ддрево-ччрево…
— Ну, хорошо, хорошо — не волнуйтесь, милый. Древо, так древо. Идем дальше. Жизнь. Смерть. Что потом? Искусство?..
— Искусство — Укус-то! — просияв, вставляет «пациент»… Доктор тоже сияет. Находчиво. Поразительно. Глубоко.
Укус-то. Браво-браво… Во — это не формула. Давайте искать формулу.
Что вы скажете о слове "Сосуд"?
Это основополагатель русского футуризма Кульбин и "гениальнейший поэт мира" «Велимир» Хлебников составляют тезисы философского обоснования нового направления. Но каждую минуту картина может измениться: с Хлебниковым сделается страшный припадок падучей, и его собеседнику придется вспомнить о другом искусстве — врача.
Эта солидная квартира, эти группы по стенам, эти генеральские погоны, золотые очки, неторопливые манеры седеющего профессора — все это призрачное.
Несколько лет назад в этой квартире жил действительный статский советник Кульбин. Принимал пациентов, ездил на лекции, писал научные статьи — делал все, что полагается делать, жил, как полагается жить. В свободное время он немного занимался
Но в один холодный январьский день — Кульбин уехал, как обычно, в госпиталь или в Академию и больше не вернулся. В его шинели и очках, с его лицом и походкой, открыв дверь его французским ключом, в эту квартиру вошел другой человек…
Между десятью утра и семью вечера доктор медицины, действительный статский советник Кульбин где-то в закоулках засыпанного снегом Петербурга потерял свою прежнюю душу.
Вот рассказ его самого:
— …Шел через мост — захотелось размять ноги. Думал о делах — пациентах, лекциях… Новые калоши еще, помню, сильно скрипели. Ничуть не был ни взволнован, ни в каком-нибудь особенном настроении. И у самой Троицкой площади — лошадь на боку, и ломовой хлещет ее, чтобы встала, — все по глазам, по глазам… А она встать не может, только дергается… И в эту минуту вспыхнули фонари по всему Каменноостровскому. Еще не совсем стемнело, и вдруг вспыхивают фонари. — Знаете, как это прекрасно…
— Ну?
— Все. Больше ничего. В эту минуту — перевернулось во мне что-то.
Точно я совсем погибал и чудом спасся. Стою, шапку зачем-то снял. Старый дурак, думаю, на что ты убил пятьдесят лет жизни? Городовой ко мне подбежал.
— Ваше превосходительство, ваше превосходительство… — Посадил меня на извозчика… С тех пор…
…С тех пор на квартире на Кирпичном все вверх дном. В 3 часа ночи Крученых по телефону требует денег. В гостиной ночуют бездомные футуристы.
Как я люблю беременных мужчин, Когда они у памятника Пушкина…Несется утром из ванной раскатистый бас Давида Бурлюка. Его брат, Владимир, существо субтильное, требует себе утренний завтрак в кровать: ему нездоровится, он полежит немного…
И нарядная горничная несет ему на серебряном подносе «кофе» — графин водки и огурец…
Как я люблю беременных мужчин…
Н. И., до зарезу нужно двадцать пять…
Искусство — укус-то…
Ассоц-поэт-худ-фут-куб…
Среди этого сумбура Кульбин чувствует себя прекрасно. Пятьдесят лет «убито» на спокойную, размеренную жизнь профессора. Кто знает, много ли осталось? Так, по крайней мере, пусть каждая минута из этого остатка не пропадет…
— Старый дурак… Пятьдесят лет жизни… Но ничего, ничего — наверстаем…
Кульбин, повторяя эти слова, посмеивается как-то странно. Как-то странно подергивает бородку, поблескивает глазами из-под золотых очков…
— Сколько можно было сделать!.. Сколько пережить… Но ничего, ничего…
Странный смешок, странный взгляд. Что-то томительное есть в них.
И собеседник в генеральской тужурке, с подозрительной чуткостью, живо оборачивается:
— Вы думаете, я сумасшедший?..
<