Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
Журнал рассказывал, что император Павел возглавил мальтийский орден, издал манифест, призывающий дворянство всей Европы вступить в него рыцарями. Радищев угадывал тайный смысл и назначение этого ордена, собиравшегося бороться с «развратом умов и духом пагубной вольности».
Сообщение журнала о том, что фельдмаршал Суворов отправился в Италию, где будет командовать русско-австрийской армией против французов по настоянию венского двора, напомнило Александру Николаевичу недавний разговор с Воронцовым. «Немая баталия полководца с императором и впрямь увенчалась успехом. Фельдмаршал вырвался на простор. Вот в чём была разгадка вызова Суворова ко двору», — размышлял Радищев. Он радовался
Александр Николаевич разделял восторг этого корреспондента. Он знал по себе, какие манящие возможности открывались перед Суворовым после кончанской ссылки, как должна была встряхнуть старого полководца свобода и возвращение его в любимую армию. Это душевное состояние было хорошо понятно Радищеву.
Где-то в глубине его поднялись постепенно назревавшие и теперь готовые прорваться наружу внутренние силы. Так личные радости Радищева вдруг слились с общими, большими радостями в единое, поднимавшее его чувство и к нему пришло вдохновение.
Александр Николаевич понял одно: молчать ему больше нельзя. Наступала пора, когда ему надо сказать то, что накопилось на сердце. И вдруг эти разрозненные известия о России, которые он услышал от умного, обладавшего большой памятью Посникова и вычитал в «Политическом журнале», заставили Радищева почувствовать их свежую родниковую силу.
Он не сразу нашёл себя. То брался за мелкие лирические стихотворения, словно пробовал свои силы, то продолжал своё «Описание владения», стараясь показать, что хорошие плоды выращиваются на хорошо возделываемой почве. В своём трактате он отвечал многим авторам «Трудов» экономического общества, которые рекомендовали способы поднять лишь доходы помещичьего хозяйства.
«Пустые бредни, — негодовал он, — как слепцы крутятся вокруг истины и не замечают её. Заботу должно проявлять о крестьянском хозяйстве. Всякая возделываемая земля должна быть плодородна и доставлять радость крестьянину».
Но трактат этот так и остался не законченным. В черновиках сохранились лишь начальные главы «Описания моего владения».
Порою Александр Николаевич отдавался тому спору, который разгорелся в своё время между поэтами Сумароковым и Тредиаковским, — как надо строить на русском языке софические и горациевы строфы, созданные древними греческими и римскими авторами. Он помнил этот спор, разгоревшийся в годы его молодости. Теперь поэтические чары Клопштока, которого он недавно перечитал, возвратили его к тому спору русских поэтов и ему самому захотелось создать софические строфы, так хорошо использованные Клопштоком.
Радищев тут же начертал метрическую формулу, а потом наполнил её и поэтическим содержанием.
Ночь была прохладная, светло в небе Звезды блещут, тихо источник льётся. Ветры нежно веют, шумят листами Тополи белы. Ты клялась верною быть вовеки, Мне богиню ночи дала порукой; Север хладный дунул один раз крепче — Клятва исчезла.В
Радищев отложил перо и прочитал написанное. «Софические строфы» звучали несколько необычно в русском стихе. Они жили своей полной благозвучной гармонией. Это была первая его работа после длительного перерыва и первая его творческая радость. Она окрылила его поиски, подняла в нём смолкнувшее вдохновение.
Александр Николаевич оделся и вышел погулять. Беловатая, с палевыми кромками туча двигалась по небу, как огромный полог. И вдруг из-за неё выплыли серебристо-зелёные звёзды и нежно залучились и засияли. Лицо Радищева ласково тронул ветер, неслышно прилетевший от берёзовой рощи, и освежил его разгорячённые щёки своим прохладным дыханием. Александр Николаевич невольно повторил про себя только что написанные им «Софические строфы» и почувствовал, как сродни они всему русскому — этой дивной ночи, сиянию звёзд и появлению луны над деревенькой.
Но луна ещё долго не всходила. Прежде всего её зарево засветлело над шапкой тёмного леса, а потом выплыл огненный шар и стал взбираться всё выше и выше над сонной землёй.
Прошло ещё, быть может, час или полтора, как луна совсем поднялась и, задёрнувшись бледнозелёным облаком, тускло смотрела на тихую землю, на Немцово, где всё живое давно спало.
Радищев возвратился с прогулки, упоённый тишиной и прелестью лунной ночи, и снова присел к столу. Что же такое произошло в его жизни? Он будто помолодел, почувствовал огромный прилив энергии. Радищев стал перебирать события последних дней в своей немцовской жизни и происшедшие там, во внешнем большом мире, ещё далёком от него, но уже ворвавшемся в строй его мыслей.
«Их привёз Захар Николаевич», — вспомнил он Посникова. Друг, истинный сердечный друг, проявлявший о нём все эти годы заботу и внимание! Он взбодрил его своим живым словом. Но рядом с Посниковым встал совершенно неизвестный ему Иван Пнин, «Трактат о воспитании» которого он вычитал в «Санкт-Петербургском журнале». За ним увиделся бригадир Иван Рахманинов. Он также не знал его. Затем отставной полковник Каховский и безымённые офицеры Московского гренадерского полка, читавшие его «Путешествие из Петербурга в Москву».
«Все они мои друзья», — подумал о них Радищев, и ему захотелось ответить им благодарностью, написать «Оду к другу моему», рассказать о своих долгих и мучительных раздумиях, о неизбежной человеческой смерти — мудром и животворящем законе жизни, сказать о нём словами мужественной и суровой правды. И не откладывая замысла, Александр Николаевич тут же стал писать эту оду.
Летит, мой друг, крылатый век, В бездонну вечность всё валится, Уж день сей, час и миг протек, И вспять ничто не возвратится Никогда.