Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
— Веселитесь! — с злорадством сказал он, не пытаясь уже скрываться и таиться от Радищева.
— Так и доложите по начальству — веселюсь! — Александр Николаевич повернулся и быстро отошёл от двери в глубь кабинета. Он присел на подоконник и раскрыл окно.
Деревенька была окутана синеватыми сумерками. Только зеркалом блестел пруд, отражая погасающую вечернюю зарю. Радищев просидел так до тех пор, пока не стихли последние девичьи голоса возле немцовских гумен.
Прошёл ещё год, заполненный грустью и маленькими радостями, огорчениями и неудачами в личной жизни Радищева. Кончился срок
Дела складывались неважно: нужда попрежнему не оставляла Радищева. Сын Василий сообщил, что с продажей дома получилось не так, как хотел отец. Дом был продан давно, но Радищев до сих пор не получил ни копейки, хотя сам израсходовался — заплатил маклеру, внёс деньги по сборам, истратился на содержание продавцов. Вместо наличных он получил заёмные письма с оплатой их в разные сроки в течение трёх лет.
При этом бессовестный покупатель дома и тут словчил — он выдал заёмное письмо на человека, чьё имение назначено было к продаже с торгов, а взыскание суммы с него повлекло за собой тяжбу и новые издержки.
Будучи в затруднительном положении, Александр Николаевич просил разрешения у калужского губернатора съездить в Петербург, но ему отказали.
Десятый год изгнания сложился для него много труднее, чет предполагал Радищев. Он перестал получать книжные новинки от продавца Риса: усилившаяся цензура, причуды Павла и тайный надзор за писателем были причиной этого. И в письме к Воронцову Александр Николаевич вновь вынужден был просить графа прислать новинки для чтения, журналы, в которых тот уже не нуждался. Радищев жаловался, что ему совершенно нечего читать. А лишиться своих лучших молчаливых друзей, значило оторваться от большой жизни, поддерживавшей в нём силы, помогавшей сопротивляться невзгодам.
Воронцов не замедлил отозваться и с оказией прислал в Немцово ободряющее письмо, книги и журналы. Опять в комнате Радищева зазвучал крепкий, уверенный, жизнерадостный голос Захара Николаевича. Как и в тот раз, он держал путь в Троицкое, к княгине Дашковой, а к Александру Николаевичу заехал на часок. И опять Посников выложил ему кучу новостей о том, что происходит в отечестве и за его пределами.
Александр Николаевич удивлялся необычайной осведомлённости Посникова.
— Не удивляйся, мой друг. Графская почта проходит через мои руки, как же не знать мне, что делается в столице. Семён Романович засыпал письмами из Англии, и будто весь мир у меня перед глазами…
Захар Николаевич смеялся и рассказывал, что одержимый Павел попрежнему щедр на законы и рескрипты: запретил танцевать вальс, носить одежду с цветными воротниками и обшлагами, кучерам и форейторам кричать при езде, а женщинам ставить на окна цветочные горшки без решёток…
Кроме смешного, было и много страшного в причудах Павла. Недовольные его порядками и подозреваемые офицеры и чиновники исключались из службы, прогонялись сквозь строй, ссылались в Сибирь с обрезанными языками.
— Павловы сумятицы! Особливо остёр был на их осмеяние покойный князь Безбородко, — говорил Захар Николаевич.
— Князь умер? — переспросил Радищев.
—
Радищев подумал, что резкость суждений, высказанных Посниковым, собственно больше выражает оценку графа Воронцова, некогда служившего в дипломатическом корпусе и теперь ещё не безразлично относящегося к деятельности иностранной коллегии.
— Александр Романович на колючие слова мастак, сказывал однажды, что иностранная коллегия, стоя всегда на ветру, как мельница вертится без умолку и мелет вместо чистой муки всякий вздор, который насыпает туда чудотворный Павел…
Посников чуточку передохнул и продолжал:
— Потому, Александр Николаевич, и фельдмаршал Суворов с армиею сначала был послан в италийскую землю, а ноне отозван. Так-то, мой добрейший товарищ! И впрямь не поймёшь сей ветряной мельницы…
«Должно быть, фельдмаршал оказался больше не нужен Павлу, — мелькнула мысль у Радищева, — одна политическая игра кончилась и в голове императора созрел новый план». Он почти угадывал — Павел шёл на разрыв с Англией и искал сближения с другим союзником. И Александр Николаевич сказал:
— Безрезультатное окончание италийского похода не умалит славы русского полководца…
Ничего хорошего не предвещали предстоящие перемены союзников, кроме новых народных тягот и осложнений в отношениях России с государствами Европы. Радищев был встревожен и, стараясь предугадать, кто же мог быть возможным союзником, подумал: «Не Франция ли?»
А Посников говорил:
— Буонапарте был назван победителем Италии. Да он в два похода своих не сделал того, что Суворов в три недели Французы имели в своих руках лишь часть того, что завоевал Суворов. Не Буонапарте, а наш фельдмаршал должен быть назван к чести российского воинства победителем Италии…
А месяца через полтора после этого разговора Радищева с Посниковым пришла ошеломляющая весть о смерти Суворова. Позднее было получено письмо от Василия с вложенной записочкой Павлика, устроенного Царевским гардемарином в морской кадетский корпус. Оба сына по-разному рассказывали о смерти и похоронах полководца в Александро-Невской лавре.
Василий сообщал о глубоком горе, охватившем всю армию, Павлик добавлял — при опускании гроба «трижды двенадцать раз» гремели пушечные залпы, по улицам «тьма-тьмущая народа» провожала в последний путь победоносного фельдмаршала.
Александр Николаевич был потрясён скорбной вестью. Он ясно сознавал, что российское воинство потеряла в Суворове своего гениального и любимого полководца.
За окнами шумели ветлы и старые берёзы, стройно покачивались ели, в стёкла постукивали редкие капли. Всё было затянуто сеткой дождя. Жухлый лист покрыл мокрую землю, будто ржавыми пятнами.
С наступлением осени больше загрустилось Радищеву. «Видно участь человека быть подвержену переменам», — рассуждал Александр Николаевич и искал для себя наилучшего и полезного способа избавиться от грусти, навеянной тусклым пейзажем. Однако такое настроение продолжалось до снежной зимы. Только установившиеся ясные, морозные дни, солнечное сияние лебяжьего пуха пороши вернули Радищеву душевный покой.