Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
Завадовский усмехнулся, скользнул взглядом по Воронцову. Тот сосредоточенно и внимательно слушал его.
— Признаюсь тебе, — продолжал Завадовский, — сомневаюсь в столь похвальной тираде Михаила Михайловича. Он человек экспансивный, увлекающийся. Хотел спросить твоё мнение, хотя наперёд знаю — у заступника вольнодумца оно будет не менее похвально…
Александр Романович не выразил своей радости ни жестом, ни взглядом. Совершенно спокойно он сказал:
— Участь Радищева жалка. Но верно и то — он навлёк
— Я так и знал! — раздражённо заметил Завадовский. — Хвали, хвали! Набивай цену своему любимцу и себе, как покровителю вольнодумца, ныне сие модно! Сам государь именует себя республиканцем. Токмо скажу, живучи в его республике, не забывай права самодержца…
Они рассмеялись, вполне понимая друг друга и тот особый смысл, который вкладывался в последние слова.
— И всё же Радищев, — ставя на стол чашечку, сказал Воронцов, — в составлении сей истории может, действительно, много пролить света на тьму, нас окружающую…
— Вот и Сперанский таковую же мелодию на своей свирели играл. Говорил, не худо бы дать Радищеву углубиться в разыскания, каким образом обычай укреплять крестьян превратился в право, в каком положении сей род людей был в России при различных её превращениях…
— Что касаемо меня, Пётр Васильевич, думаю, Радищев, может быть полезен для комиссии более других её почётных членов по своим дарованиям и наклонностям к письменному труду…
— Письменный труд, что и говорить, примечательный вышел из-под его пера, в жёлчь обмакнутого…
— Радищев прощён императором, — строже сказал Воронцов, — следует ли тревожить старые раны смелого человека, повергнутого в беду за сочинение, выпущенное не ко времени?
— Не буду, не буду! — сдался Завадовский. — Понимаю сам, отнюдь не умысел, а неосмотрительность, некое легкомыслие повергнули его в несчастье…
— Боюсь, что ошибаешься, именно умысел и глубокомыслие.
Завадовский встал с канапе, за ним поднялся и Воронцов.
— Думаю, что несчастие его пойдёт на пользу ему, — и заключил, — непременно подам представление государю о Радищеве. Не в службу, а в дружбу нашу, — подчеркнул Завадовский.
— Спасибо, Пётр Васильевич…
Радищева невольно потянуло к монументу Фальконе, чтобы взглянуть на великое ваяние скульптора, изобразившего Петра — русского царя, смотревшего дальше других царей и глубже понимавшего пути, по которым должна была пойти Россия.
Памятник стоял всё так же незыблемо, главенствуя над Невой. И чем ближе подходил Александр Николаевич к нему, тем он становился величественнее на фоне просветлевшего петербургского неба. Нельзя было не залюбоваться великолепным произведением Фальконе. Бессмертное творение рук и разума казалось ещё краше, чем раньше.
Как зачарованный Радищев обходил
Великий всадник, вихрем ворвавшийся на скалу, лишь на мгновение застывший в своём движении, звал вперёд. Радищев подумал, что, может быть, самое главное величие этого русского государя состояло как раз в том, что он придал великой громаде, какой была Россия, это движение вперёд, открыв совершенно новую, замечательную страницу в отечественной истории.
Пётр свершил в своей жизни то великое и нужное, что так гениально воплотил в камне и меди Фальконе.
«Так и каждому, кто стремится вперёд и пытается сказать что-то новое, предстоит свершить своё правое дело». Говоря о фальконетовском творении и Петре Первом, он посвятил своё вдохновенное слово Сергею Янову. Как изменился с тех пор его друг в своих взглядах! Но как-то, сами по себе, личные обиды и горечи, которые пережил и переживал, отступили перед тем великим и нужным, что суждено свершить.
С этими мыслями Александр Николаевич пересёк площадь и долго шёл, пока не очутился перед Михайловским замком — мрачным зданием, будто окрашенным кровью, в стенах которого недавно свершилось цареубийство. Павел словно специально выстроил этот замок для того, чтобы, будучи замкнутым в его глухих стенах от живого мира и отгороженным рвами с водой, над ним тайно было совершено обдуманное до мелочей убийство. Деспота не спасла и не могла спасти от возмездия никакая крепость, никакие караулы, тайные лестницы и двери!
Он навестил Воронцова, о возвращении которого в Санкт-Петербург осведомился ещё в Москве. Граф жил в своём старом роскошном дворце на Обуховском проспекте. Здесь ничего не изменилось. Седенький камердинер графа несказанно обрадовался Радищеву, искренне прослезился при его появлении.
— Прибыли-с! — вытирая рукавом бархатного кафтана глаза, говорил он. — Почитай, лет десять отсутствовали…
— Немного более, — сказал Александр Николаевич, растроганный добродушием камердинера.
— Дайте-ка я на вас взгляну. Постарели-с, батюшка мой, как постарели! Голова-то вся седущая стала, — принимая шляпу, не унимался камердинер.
— Как не постареть, ежели не ошибаюсь, Савелий…
— Помните, значит?
— Помню, дорогой, помню. Александр Романович у себя?
— Сейчас доложу…
У графа Воронцова в доме остались прежние, раз заведённые исстари порядки. «Никакие смены царствований не коснулись старых порядков», — подумал Радищев. Здесь всё осталось по-старому, как в бытность Александра Романовича в должности президента коммерц-коллегии. Тогда особенно часто бывал в этом доме Радищев.