Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
Граф в богатом шлафроке появился в дверях раньше камердинера и, широко раскинув руки, направился навстречу Радищеву.
— Рад скорому приезду, несказанно рад! — подходя к Александру Николаевичу, говорил граф. Обхватив Радищева, он направился с ним в домашний кабинет-библиотеку, часть книг которой только что была привезена из подмосковного имения. Они прошли зал с фамильными портретами и с большими зеркалами в бронзовых резных рамах. Александр Николаевич, увидевший своё изображение, был удивлён, что он и Воронцов после их последней встречи немного располнели.
Пройдя в кабинет-библиотеку, загромождённую
— Друг мой, — с сердечной теплотой начал Александр Романович, — не мешает помнить, что начинается новый век в нашем отечестве, знаменующийся новыми веяниями и преобразованиями.
Воронцов был в хорошем настроении, какого не испытывал уже давно, находясь вдали от государственной деятельности. Недавняя награда — андреевская лента, которой граф был пожалован в связи с назначением его в сенат, говорила, что государь отнёсся к нему с почтительным уважением, хотя и без симпатии, считая его, видимо, человеком, всё ещё придерживающимся «старых предрассудков».
Молодые друзья Александра I, наоборот, подсказывали императору чаще встречаться и не пренебрегать советом этого деятельного вельможи, искушённого в государственных делах.
«Он стар, но идеи его молоды», — внушали они государю и напоминали, что граф был обвинён раньше за покровительство Радищеву.
Воронцов успел уже высказаться о правах сената, Державин, его старый недруг, не замедлил осудительно отозваться об этом.
Державин считал, что Воронцов — этот «атаман» молодой партии Александра I — вводит «мнения аристократические или ослабляющие единодержавную власть государя».
Различные отзывы и разговоры, доходившие до Воронцова, только распаляли его, и он ещё более энергично принимался за наброски то одного, то другого рассуждения, касающегося государственного переустройства. Служба захватывала всю его кипучую натуру.
Радищев помедлил с ответом Воронцову, заговорившему о начале нового царствования.
— От всей души желал бы, чтобы новый век увенчался и новыми преобразованиями. Начало многообещающее, каков будет конец.
— Добрейший Александр Николаевич, сомнениям не должно быть места в твоей душе.
— Как сказать, Александр Романович, обжёгшийся, на молоке дует на воду, учит народная поговорка.
— Да, да! — представив на минуту всё пережитое Радищевым за это страшное десятилетие, поспешил сказать граф. — Я понимаю, прошлое давит и всё ещё гнетёт твою душу. Но, друг мой, то кануло в вечность. Настал новый день России, и нас ждут её новые, святые дела.
— Новых дел не страшусь, ежели святость их сродни моей приверженности.
— Есть приятная весть, — продолжал Воронцов, — приобщить знания твои к государственному делу. Был намедни разговор у меня — определить тебя в законодательную комиссию, чтобы мог ты скорее упражнять ум свой на государственном поприще. Каково?
— Смею ли отказываться, Александр Романович!
— Я знал, я надеялся…
Радищев встал и подошёл к книжному шкафу.
— Вольтеровы сочинения. Всякий раз, перечитывая их, открываешь новые тайники, — с глубоким уважением к гению французов отозвался Радищев.
— Намедни в сенате
Александр Николаевич знал о том, что Воронцов встречался с Вольтером, но он никогда не слышал от Александра Романовича об этих встречах.
— С удовольствием послушаю, — Радищев сел в кресло.
Воронцов, полуобернув немного склонённую голову, окинул прищуренными глазами корешки вольтеровских книг с золотым тиснением.
— Было сие в мою образовательную поездку по Европе. Совсем юнцом я совершил тогда сей вояж, — спокойно стал рассказывать он. — Помню, дядя наставлял меня в письмах, что мотовством доброго имени не наживёшь. Отец поучал — в знании надлежит мне дойти до такой степени, чтобы не посрамить себя, когда в компании случится вступить в рассуждение о каком-нибудь деле…
Впервые я встретился с Вольтером в Мангейме за обедом у курфюрста. Кто я был тогда? Младенец! Но Вольтер со мною был как с равным. Вот великое достоинство гения! Я спрашивал у него совета про учение в Париже. Он сказал, что лучше учиться в Страсбурге, и хотел познакомить меня со своим приятелем, который знал натуральное право, истории древнюю и нонешнюю…
Радищев, слушая графа, подумал, что вольтеровы советы не прошли бесследно для Александра Романовича. Они дали ему направление. Воронцов хорошо воспринял, что труд, добродетель и честь — единственные правила для достижения поставленной цели на его жизненном пути.
— Забыть встречи с Вольтером нельзя, — продолжал граф. — Обаяние его ума и знаний было столь велико, что всё затмило в моей голове. Я стал вольтерьянцем. Помню, тогда в Париже я впервые заступился за крепостного. То был слуга Плещеева, человека жестокого нравом. Парень просил меня, чтобы я, с разрешения папеньки, выкупил бы его у Плещеева. И я возгорелся желанием освободить этого человека… С тех пор я и заразился идеей освобождения крепостных….
Радищев порывался возразить Воронцову, сказать ему, что мало желать освобождения крепостных, надо осуществлять его на деле. Но граф, видимо, хотел выговориться до конца и поведать обо всём навеянном воспоминаниями. Александр Николаевич продолжал слушать его.
— Батюшке моему поручили тогда составление проекта нового уложения. Сколько чести счастливой я видел в том! Уже тогда мне хотелось отдаться сему делу. Но слабое мое знание натурального права не позволяли сего сделать. Ещё тогда в молодости я думал, государство, какое бы ни было, один раз просвещённое, само собою пойдёт вперёд, только бы помешательства большие сему не делали. Что ж я могу сказать теперь? Набросал я в минуты своих раздумий рассуждение о непродаже людей без земли, в коем доказываю, что постыдный промысел рекрутской продажи следует отменить… Хотел бы я, чтоб рассуждение моё прочёл ты, Александр Николаевич, и сказал бы замечания свои…