Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
Тетя Перл выставляла меня на улице караулом – чтобы я могла вовремя предупредить, когда Чреватый будет на подходе.
Но и это не помогало – однажды он влез в окно и застал тетю Перл на месте преступления. Помимо служебного рвения, он был антисемит и ненавидел нас душной ненавистью. Составляя протокол, он слюнил чернильный карандаш, отчего на его бледных толстых губах, похожих на край ванны, оставалась синяя полоса, и бормотал себе под нос: «Ух, племя хитрое, иудское, на какие только гадости вы не способны!» Капелька прозрачная тряслась
В конце концов он описал и конфисковал у нас швейную машинку «зингер». Но тетя Перл отнеслась к этому совершенно равнодушно. «Ай, какая уже разница! Все равно говорят, что скоро нас всех вышлют на Таймыр…» Но Тиран провалился в преисподнюю, и вернулся дядя Лева, готовый и дальше нарушать законы. В лагере он выносил новую идею. Неделю он возился у себя в сарае с какими-то железками, и возникло преступное чудо под названием «каландр».
Это сооружение состояло из двух стальных цилиндров, цепной передачи и ручки, которая вращала всю эту систему. Тетя Перл сварила несколько килограммов сахара и разлила его в тонкие гибкие листы. Потом листки запускали между цилиндрами и с другой стороны каландра – из вырезанных в цилиндриках пустот – вываливались желтые леденцовые пистолеты, куколки, петушки.
Дядя Лева крутил ручку каландра, я заворачивала конфеты в прозрачные бумажки, а тетя Перл продавала их на Преображенском рынке. Мы зажили! Наши пистолеты, куколки и петушки пошли нарасхват.
Но скоро опять возник фининспектор Чреватый. Составил протокол, оштрафовал, описал нашу мебель, разбил кочергой каландр, пригрозил снова посадить дядю Леву, обозвал нас «импархотцами» и ушел, забрав с собой весь сахар.
Этот серый человек мне часто мнится олицетворением нашего хозяйства. В своей убогости, бессмысленной разрушительной энергии, неукротимой и беспричинной жестокости.
Эти серые насморочные люди с потертыми портфельчиками убили в нашей земле навсегда деловитость, задушили и растоптали своими изношенными парусиновыми туфлями дух предпринимательства.
А что было потом? Ведь мы же как-то жили?! Что было потом? Не помню. Серая пелена отделяет меня. А где я сейчас? Это, кажется, больница. Кто эта женщина, похожая на тетю Перл? Я ведь ее знаю. Только вспомнить не могу. Я помню только то, что было давно. И еще здесь какие-то женщины. Не помню. Все плывет и путается в голове… Они отбили мне память…
51. Алешка. Экзитус
Отец смотрел на меня в упор круглыми зелеными глазами, уже подернутыми мутной старческой порыжелостью, и молчал. И в эти минуты самого страшного в своей жизни потрясения он был мне по-прежнему непонятен – я не мог догадаться, о чем он думает.
Не охнул, не крикнул, не выругался, не заплакал расслабленно – выслушав мой рассказ о Севке. Только бросил походя: «Матери пока не говори…»
Может быть, так он всматривался своими страшными рысячьими глазами в лицо допрашиваемого епископа, когда у того лопнул сосуд и залил кровью глаз?
Сосуд не выдержал напряжения, которое разрывало этого человека пополам. Мучительный страх перед смертью и долг перед людьми.
Меня разрывали клокотавшая во мне ненависть и жалость к отцу. Я жалел его и – ничего не мог с собой поделать.
– Что же, выходит, польстился он на иудины сребреники? – спросил неожиданно отец, и в голосе его плыло огромное недоумение.
– Не знаю, он со мной не говорил об этом, – покачал я головой и вспомнил: «Омниа меа мекум в портфель». – Это во все времена самая конвертируемая валюта… Хотя нам его и не стоит судить.
– Почему? – прищурился отец.
– Без вас найдется кому.
Отец встал, прошелся по комнате, потом резко повернулся ко мне:
– Сейчас поеду в Комитет, официально откажусь от него! Прокляну его!.. Лишу его нашего имени!.. Пусть он там берет себе фамилию какую хочет – Смит или Рабинович, – но нашего имени пускай не позорит! Прокляну…
– Перестань! – крикнул я, мне было больно смотреть на этого старого сердитого идиота. – У нас уже сорок лет эти театральные номера не в ходу…
– А почему? – крикнул он тонко и сипло. – Почему не в ходу? Почему мы жизнь свою и молодость покладали ради счастья детей? Какие мытарства весь народ терпел ради счастья будущих поколений!
– Оставь, отец, сейчас не время говорить об этих глупостях, – заметил я устало. – Дети, ради счастья которых надо было все это вытерпеть, давно умерли от голода или от старости.
Отец бессильно опустился в кресло, посмотрел на меня, вздохнул глубоко, и лицо его перекосилось будто от боли, опустошенно опустил голову, притих. И вдруг заорал – задушенно и жутко:
– Это ты, ты, ты, гаденыш! Из-за тебя, мерзавца, он сбежал! Ты думаешь, я не знаю, не догадываюсь, куда ты, сволочуга, подкапываешься! Из-за тебя сбежал Севка! Из-за тебя и твоего брата-жулика! Вы его опозорили, все пути ему в жизни перекрыли! Последней опоры меня в жизни лишили!..
Распахнулась дверь в гостиную, и вбежала перепуганная мать.
– Что? Что здесь происходит? Что такое?
Я стал выпихивать ее из комнаты:
– Иди, мать, иди, тебе здесь нечего делать, иди, у нас мужской разговор…
И услышал сзади себя булькающий сиплый хрип, обернулся – отец сползал с кресла на ковер, и лицо его было синюшно-багрового цвета.
– Сердце… – хрипел он. – Сердце разрывается… Ой, как горит все внутри… Сердце болит…
Бросился к нему, хотел поднять и – не мог. Он весил тысячи тонн, он сросся с полом, с камнями этого дома. Он был неподъемный. Я надрывался, пытаясь оторвать его от ковра, и не мог.